оттолкнул его, он бесшумно откатился на коротких, точно обрубленных ногах, оставив меня в тоскливом недоумении:
«Значит – я не ошибся, швабру он нарочно сбросил. Что за человек?»
В машине задребезжал колокольчик.
– Есть тихой! – весело крикнул кто-то.
Завыл гудок, женщина проснулась, быстро подняла голову, пощупала левой рукою под мышкой и, сморщив измятое лицо, взглянула на фонарь. Села и, заправляя под платок сбившиеся волосы, сказала тихонько:
– О матушка, пресвятая богородица.
…Пароход стоял у пристани, чуваши таскали дрова, с грохотом сбрасывая их в трюм кочегарни, а перед тем, как сбросить, сердито кричали странное слово:
– Труш-ша!
Над городком, прижатым к горе, поднялась ущербленная луна, черная река посветлела, ожила, лунный свет словно вымыл всю землю теплой водою.
Я ушел на корму и сел там среди каких-то ящиков, разглядывая город, вытянувшийся по берегу. Над одним его концом толстой палкой торчала труба завода, над другим и в середине – поднялись дне колокольни, одна – с золотою главой, другая, должно быть, зеленая или синяя, теперь, при луне, она кажется черной и похожа на истертую малярную кисть.
Против пристани в широкое чело двухэтажного дома воткнут фонарь, вздрагивая, горит за грязными стеклами бескровный, тусклый огонь, и по длинной полосе изогнутой вывески ползают желтые крупные буквы: «Трактир с», дальше буквы не видны.
Еще в двух-трех местах сонного города зажжены фонари, пятна мутного света стоят в воздухе, освещая углы крыш, серые деревья и окно, нарисованное белой краской на глухой стене.
Смотреть на всё это грустно.
Пароход шипит, возится, трется о борт пристани, скрипит дерево, вздыхает вода, кто-то свирепо орет:
– Дьявол! Кранцы, – кранец на корму, чтоб те разорвало…
– Пошли, слава создателю, – говорит за ящиками уже знакомый, бодрый голос и спрашивает густо:
– Ну, дак как же, поди, кричал он?
Торопливо и невнятно, причмокивая, заикаясь, кто-то отвечает:
– Кричал: родимые, кричал, не убивайте, помилуйте. Христа ради! Всё, кричит, вам спишу, в крепкие ваши милые рученьки, дайте греха избыть, душеньку отмолить! На богомолье пойду, пропаду на всю жизнь, до конца даже, не увидите, не услышите, – а тут шкворнем его по виску, ажио на меня кровью брызнуло, он и покатился. А я – бежать, прибег в кабак-то, стучу-кричу: сестрина родная, убили совсем батюшку-то, а она из окошка вывесилась – так, говорит, ему, волку беспутному, и надо! Ох, как страшно было, – ночь эта, – до того ли напугался я – беда! Залез на чердак сначала, нет, думаю, найдут и прикончат, как я прямой наследник ко всему имуществу; вылез на крышу, за трубу спрятался, сижу, держусь за нее руками-ногами и онемел со страху.
– Чего же тебе-то было бояться? – перебил рассказчика бодрый голос. – Ведь ты, с дядей, тоже шел против отца?
– В этаких делах расчета нету: одного убил по нужде, а другого и так можно, просто…
– Верно, – сказал густой голос тяжело и глухо, – это верно! Абы один раз