они с ветром в родстве, это уж так, – да Веселые Молодцы заревут и запляшут как полоумные, а бедняги на тонущих кораблях всю-то долгую ночь терпят муку мученическую – тут и начинает меня разбирать. Уж не знаю, дьявол в меня вселяется, что ли. Только бедных моряков мне и не жалко нисколько – я с морем заодно, с ним и с Веселыми Молодцами.
Я решил найти уязвимое место в его броне и повернулся к морю. Там весело неистовствовал прибой; волны с развевающимися гривами бесконечной чередой накатывались на берег, вздымались, нависали, рассыпались и сталкивались на изрытом песке. Дальше – соленый воздух, испуганные чайки и бесчисленная армия морских коней, которые с призывным ржанием сплачивались вместе, чтобы обрушиться на Арос, а прямо перед нами та черта на плоском пляже, преодолеть которую их орда не может, как бы они ни ярились.
– Тут твой предел, – сказал я, – его да не преступишь!
А потом как мог торжественнее произнес стих из псалма, который прежде уже не раз примеривал к хору валов:
– «Но паче шума вод многих сильных волн морских силен в вышних господь!»
– Да, – отозвался дядя, – господь под конец восторжествует, разве я спорю? Но тут на земле глупые людишки преступают его заветы перед самым его оком. Неразумно это – я и не говорю, что разумно, – но какая гордыня глаз, какая алчба жизни, какая радость!
Я промолчал, так как мы вышли на мысок, отделявший нас от Песчаной бухты, и я решил воззвать к лучшим чувствам моего несчастного родича, когда мы окажемся на месте его преступления. Умолк и дядя, но шаг его стал тверже. Мои слова подхлестнули его рассудок, и он уже больше не искал никчемные обломки, а погрузился в какие-то мрачные, но горделивые мысли. Минуты через три-четыре мы достигли вершины холма и начали спускаться в Песчаную бухту. Море обошлось с разбитым кораблем безжалостно: нос повернуло в противоположную сторону и стащило еще ниже, а корму немного подняло – во всяком случае, они теперь совсем разделились. Когда мы поравнялись с могилой, я остановился, обнажил голову, подставив ее сильному дождю, посмотрел дяде прямо в лицо и обратился к нему со следующей речью.
– По божьему соизволению, – начал я, – человеку было дано спастись от смертельных опасностей; он был беден, он был наг, он был истомлен, он был здесь чужим – он имел все права на сострадание; может, он был солью земли, святым, добрым и деятельным, а может – нераскаянным грешником, для которого смерть была лишь преддверием адских мук. Перед лицом небес я спрашиваю тебя, Гордон Дарнеуэй: где человек, за которого Христос умер на кресте?
При последних словах дядя вздрогнул, но ничего не ответил, и в его глазах отразилась лишь смутная тревога.
– Вы брат моего отца, – продолжал я. – Вы научили меня смотреть на ваш дом как на мой отчий дом; мы оба с вами грешники, бредущие перед лицом Господа по стезе греха и искушений. Бог ведет нас к добру через наше зло; мы грешим… не смею сказать – по его завету, но с его соизволения; и для всякого человека, если только он не стал зверем,