моторами, двутаврами, телевизионными камерами, ромбовидным зрачком. В потеках ржавчины, словно окислилась, стала неразличима древняя надпись: «Оставь надежду всяк сюда входящий». Тюремные ворота, как плотина, удерживают страшное давление душ, рвущихся на свободу. Выгибаются изнутри. Сотрясаются от ударов, молений, неутешных взоров, неслышных стенаний. Отделяют пленника от свободного, преступника от законопослушного, грешника от праведника, человека от человека, поколение от поколения, народ от народа, Землю от Мироздания. Такие ворота есть в каждом живущем. В каждом деянии. В каждых мысли и слове. Не дают соединиться в единое, бессмертное, славящее Бога человечество, одухотворенное Красотой и Любовью. Ворота начинают скрежетать, крутятся несмазанные колеса, тяжкая плита медленно отъезжает, открывая глухую кладку двора. Наружу выкатывает автобус, голубой, нарядный, с прозрачной кабиной, взятой в легкие стальные решетки, за которыми удобно разместилась вооруженная стража. С глухим, лазурного цвета коробом, где скрыта узница, увозимая на суд. Автобус, легкий, нежно-синий, словно выпорхнувший мотылек под музыку Моцарта, вливается в потоки машин. Малая часть тюрьмы отрывается от материка, погружается в московские улицы. Смотрю вслед, молясь за неведомую душу. Пусть будут к ней милосердны и справедливы судьи. Пусть этот суд, земное подобье Суда Небесного, отпустит ей вины человеческие.
В тесной глубине входной башни, над которой вьется стальная лоза зубчатой спирали Бруно, у зарешеченных окон, толпятся родные узниц. Печальные мужчины – отцы и мужья подследственных. Огорченные, с запавшими глазами женщины – матери и сестры заключенных. Ребятишки, растерянные, бестолковые, – дети, отлученные от арестованных матерей. У всех одно и то же выражение лица, словно к каждому приложили трафарет, подкрасили рты и морщины, подогнали глазницы и брови под одинаковую маску печали. Выстраиваются в очередь к окну передач, заполняют какие-то бланки, о чем-то друг друга выспрашивают, рассказывают похожие одна на другую истории, – про затянувшийся суд, про бессердечных следователей, про бездеятельных адвокатов, про несправедливость, про несчастную случайность, погубившую их дочерей и жен. В таких же очередях, с такими же кошелками стояла моя родня, когда в Бутырках сидели тетки, дядья, а потом в уральские лагеря, в красноярскую ссылку летели из нашего дома письма, полные любви, сострадания, надежды на встречу. Ответом было молчание. Бабушка доставала из фамильного сундука с музыкальным замком свадебные бело-голубые скатерти, резала их на платки, продавала на рынке. На вырученные деньги, на проданные серебряные ложки покупала любимым узникам продукты, теплые вещи. Отсылала за Урал. Спасала от лагерного мора, от тоски бессрочных поселений. Не чурайся, брат, этой очереди к зарешеченному окну, за которым суровая мужеподобная женщина в военной форме принимает кульки передач. Ты встанешь в нее когда-нибудь. Или прежде уже стоял. Или кто-то, кого ты любишь и помнишь, простаивал ее день за днем, год за годом.