Не выполнить его на том конце провода не посмеют.
– Вот что, сыне, – вздыхает Юрий Васильевич горестно и говорит по-украински. Потирает жирную грудь под роскошным, в пушинку халатом. – Вот что. Ты иди к десяти в институт и стой на площадке второго этажа. К тебе подойдет Раиса Денисовна. Меня не будет, плохо что-то… – Круглые, и в старости красивые, глаза мастера туманятся, похоже, он уплывает, как только что я уплывал из этого мира. – Тебя позовут, побеседуют. Ткаченко проследит. – Он молчит, ожидает, пока я пойму, что визит окончен. Встает с кряхтением. – Я тебе советую, если не пройдешь на актерский, не пренебрегай предложениями Раисы Денисовны. Может, иной поворот – большая удача в твоей жизни.
– Спасибо. Я вас не забуду.
– Не сомневаюсь. – Старик не без удовольствия посмеивается хрипло, болезненно, для себя. Наверное, оттого, что вот, на закате дней, когда уже не в силе рокотать басом на подмостках, не выдерживает света софитов на съемочной площадке, даже читает с трудом, – вдруг может устраивать судьбы деревенских хлопцев, таких же искателей счастья, невежественных и голодных, каким был он в начале века – сирота, в заношенной сорочке с заусеницами, в той самой, в которой он родился…
Я пячусь к двери, он идет за мной, вальяжно подает большую налитую руку. Я стыжусь и упускаю случай.
– Дай вам Бог здоровья.
Упоминание Бога приостанавливает старика, делает его взгляд проникающим и прощальным. Он толст, потому издали кажется несколько ниже ростом, но рядом с моими метром восемьдесятью он не ниже.
– Ты знаешь хоть одну молитву?
– Э-э… ум… «Отче наш»…
– Даже если не знаешь ни одной, сходи во Владимировский собор и поговори с Богом своими словами…
– Я попрошу… я помолюсь за ваше здоровье…
– И за мое, и за свое… и за Украину. – Молчит. Как-то отстраненно, вроде брезгливо берет меня за плечо, не умея прятать обиды, говорит: – Не стесняйся украинского языка. – Поворачивает меня лицом к ступенькам вниз и толкает: – Прощевай!
За спиной в скважине долго копошится ключ, рука не слушается больного. Наконец все стихает, я уже думаю не о нем, а о его соседе через лестничную клетку. Пойду в собор и помолюсь, чтобы доброта Юрия Васильевича перекочевала в ближайшую квартиру, к Ткаченко, и угнездилась в сердце всесильного директора.
Каждое утро и каждый вечер я ходил на бульвар Шевченко, под высоким куполом становился против иконостаса и молился. А в институте меня примеряли к моей будущей судьбе.
Слушают еще раз мое чтение. Бракуют: на актерский не гожусь.
Беседуют и смотрят сцену из «задуманного мною спектакля». Бракуют.
Листают все, что я писал давно и сегодня, еще беседуют. Вздыхают.
Последним вздыхает Семен Ткаченко и – пишет приказ о моем зачислении на первый курс театроведческого факультета.
Еду на неделю домой. Вру о блестяще выдержанных экзаменах. О неведомом факультете помалкиваю – театральный институт, и все тут, даже в рифму. На людях ликую, наедине