должна стоять выше своих настроений. С этим надо бороться. Публика платит деньги и не хочет считаться с нервами и капризами. Mademoiselle Marion должна плясать во всяком настроении. И без него, если на то пошло.
– Она скорее откажется от дебюта…
Выпучив глаза, директор смотрит в надменное лицо.
– Ah monsieur! C'est impossible![21] Вы хотите меня убить? Это за неделю до спектакля, когда весь Париж говорит о нем?
Штейнбах садится в автомобиль. Маня ждет его, спрятавшись в уголок от любопытных глаз. А директор чуть не с кулаками накидывается на свою Берту. Неужели она не могла сдержать своей болтовни? И как она смела назвать без спроса постороннюю публику?
Но и Берта возмущена.
– Это не посторонние. Это мои друзья. И репортер «Matin». Он хотел заработать на своей заметке. О, эти проклятые русские! Эти дикарки!
Маня долго молчит. Потшг виновато взглядывает в смущенное лицо Штейнбаха и кладет руку на его колени.
– Не сердиеь, Марк! Я так несчастна. Что я могу сделать с собой? Когда я слышу шопот и смех, у меня точно крылья падают. Чтобы танцевать, мне надо чувствовать связь между мной и теми, кто глядит на меня.
– Но сначала нужно создать эту связь. Надо победить равнодушие толпы. Ее надо завоевать.
– Ах, Марк! Я с отвращением думаю о своем ремесле… Да, ремесле. Творчество живет только в тишине и одиночестве. Толпа ему враждебна. От одного ее дыхания оно умирает. Мне кажется, что только ненависть к этой публике может вызвать у меня подъем. Только жажда победы.
– Твой путь тяжел, знаю. Но его надо пройти. Она молча кладет голову ему на плечо. И, разбитая, закрывает глаза.
А время мчится. И наступает день генеральной репетиции. Даже год спустя, в разгаре своей славы, Маня не может забыть тяжких минут, пережитых ею в этот день.
Она потребовала, чтоб никто из публики не был допущен в театр. Но директор стоит на своем. Он дал слово журналистам. Они создадут успех первого представления. Завтра утром они дадут статьи, и целый месяц толпа будет ломиться в театр. Отказать им сейчас – значит провалить все дела Они не простят обиды. И неужели ей самой не страшно? Сгубить из-за каприза свою карьеру?
Наконец, его собственная труппа и артисты других театров? Они не могут платить такие деньги, какие бросает публика. Они – свои. Не пустить их на генеральную репетицию, не разослать приглашений другим театрам – значит нарушить все традиции, нажить себе врагов. На это он не пойдет.
Иза, Штейнбах, Фрау Кеслер, все убеждают Маню в том же. Она уступает. Но чувствует себя жалкой, ничтожной.
Когда она едет в театр, ее знобит.
– У меня такое чувство, – говорит она Изе и Штейнбаху, – точно меня сейчас разденут догола и выставят на показ.
По настойчивой просьбе Штейнбаха зал тонет в полумраке. Освещены только сцена и оркестр. Все этим недовольны. Актрисы мечтали показать свои туалеты.
Занавес взвивается над пустой сценой, задрапированной темным сукном. В оркестре раздаются звуки.
– Eh bien, mademoiselle?..[22] – шепчет директор.
Маня кидает бессознательный