и другие документы, тоже не внёсшие в жизнь Владимира Николаевича ничего светлого и обнадеживающего. И опять же, у него даже тени сомнения не промелькнуло в том, что все эти бумаги – подлинные, и что старый друг его нисколько не разводит, глаголет чистую правду, ожидая сакраментального вопроса: «Как же ей, так её растак, удалось всё это провернуть?» Подумав, Бурлак решил данный вопрос не озвучивать. Он предпочёл стиснуть голову руками, изобразив из себя вратаря Льва Яшина, нечаянно поймавшего мяч, который летел в ворота “Спартака”. На вощёном паркете рядом с диванчиком сверкало посеребрённое ведёрко со льдом. Из льда торчало горлышко водочной бутылки. Рядом на полу валялось оказавшееся в этой ситуации неуместным шампанское “Поль Роже”.
Тем временем его друг и соратник Михаил Иванович, обозначив тактичность, удалился в другую комнату – спальню. Посмотревшись в тонированное зеркало на потолке, Михаил Иванович пригладил жидкий пенсионерский пробор поперёк круглой лысины, отдававшей перламутром не хуже дивана в гостиной, выглянул в окно сквозь щёлку в жалюзи – на тихой улочке было спокойно и безлюдно, только маячил широкоплечий парень в тёмных очках и с пистолетом под пиджаком – после чего брякнулся поверх мехового пледа на водяную кровать и закурил тонкую длинную сигарету – первую за день.
На все лирические переживания он отпустил Бурлаку ровно пятнадцать минут. Времени, честно сказать, оставалось в обрез, а поговорить нужно было о многом. Ввинтив окурок в пепельницу испанского хрусталя, он открыл шкафчик сбоку над кроватью, отстранённо осмотрел внушительную коллекцию различных вазелинов, бодро спрыгнул на пол и вошёл в затемнённую гостиную.
Когда Бурлак, изобразив трудный отрыв помутнённых глаз от печальных свидетельств его нищеты и позора, поднял голову, на столе перед ним уже стоял длинноногий фужер, потный, как эскимос в Руанде, до краёв наполненный универсальным вся-моя-печали-утолителем, а в чистой пепельнице справа от фужера желтели тонко порезанные лимонные дольки.
– Может, у тебя там и сала шмат преет идэ-нибудь? – спросил Бурлак, пожирая глазами длинноногий фужер.
– Извини, отвык за долгие годы жизни среди мамедов, – усмехнулся Телешов.
– Сегодня ещё фуршет этот грёбаный в посольстве… – пробормотал Бурлак, берясь сарделькообразными пальцами за ножку фужера. – В честь дня то ли конституции, то ли реформации, то ли реституции… Ну, со свиданьицем тебя, Михалываныч! Это сколько же лет прошло!..
Перед Миxаилом Ивановичем стоял фужер в точности такой же, как и перед Владимиром Николаевичем. Фужеры звякнули друг о дружку и, сотворив по нестеровской петле, отдали содержимое двум могучим армейским желудкам.
Отдали.
Отдали, отдалили московскую гнусь и мерзость.
Михаил Иванович взялся наполнить фужеры по-новой. Он был доволен старым другом: крепок боевой конь, не распался на атомы, узнав о коварстве супружницы, не стукнула в кудлатую медвежью башку застоявшаяся климактерическая