и слаб одновременно, ты должен жить. И тогда ты начинаешь чувствовать запахи, видеть небо и солнце, а потом смотреть ночью на звёзды и восхищаться ими как в детстве. Жизнь продолжается, и ты в ней продолжаешься. Перестаёт быть беспробудно тошно на душе, а потом хочется чего-то вкусного, например, киви или кислых грузинских мандаринов, а потом французского лукового супа, сваренного в хлебной лепёшке. И вот однажды, совершенно для себя неожиданно, ты вдруг замечаешь остановившийся на тебе женский взгляд. Он ещё не нужен, и женщина не нужна ещё, пока не нужна, но взгляд этот, после того как женщина уходит, остается с тобой, ты идешь с ним домой. С ним ужинаешь, смотришь новости и футбол, с ним читаешь перед сном книжку и с ним засыпаешь. Первый раз за долгие ночи наконец засыпаешь по-настоящему и просыпаешься утром с этим взглядом в душе. И ты понимаешь, что ты мужчина, что на тебя смотрят, что ты можешь вызывать желание и всё, что происходит с тобой – в реальной жизни, а не в книге, не в театре и не в фильме, что ты чуть-чуть не потерял себя в этом водовороте событий, которые от тебя не зависели, что значит, так было надо, что надо принять это и жить так, как живут люди, переболев тяжёлой болезнью и излечившись от неё. Как жил отец, хромая на одну ногу, как жил сосед дядя Ваня Пушков, который с войны пришел вообще без ноги. Как жили ребята из твоего двора и твои одноклассники, у которых вообще не было отцов, потому что отцы моего поколения остались на полях войны.
Это было в Иерусалиме, в две тысячи каком-то году. Я уже не жил постоянно в Израиле, а было время, когда я там прожил восемь долгих лет. И чувства, которые связывают меня с этой страной, вероятно, можно сравнить только с глубоко родственными чувствами, с чувствами кровного, поколенями выношенного родства, когда никому во всем свете ты никогда не позволишь плохо говорить о своей матери или своем отце. И сколько бы тысяч раз ни был человек объективен и прав, ты, как разъяренный зверь, бросишься защищать своё от врага, даже если и враг-то по большому счету никакой не враг, а, например, галутский еврей, который позволит себе даже не оскорбительное, а просто критическое замечание в адрес Израиля. А вот нельзя, и всё, нельзя ругать и хаять. Только с израильтянами или людьми, которые, как и я, приехали в Израиль больше двадцати лет назад, я могу позволить себе критически говорить о стране, которая стала для меня второй Родиной, приняла меня, как мать принимает своего сына, даже если он пришел из тюрьмы, даже если сын этот заблудшая овца, Иван, не помнящий родства.
Были ли у меня в Израиле проблемы? Да сколько угодно! Говорили мне в голос: ты русский, уезжай в свою Россию? Неоднократно. Было ли горько и обидно? Не раз и не два и до слёз, а то и до кулаков, которые были сжаты до боли и ещё полсекунды, и они пошли бы в ход. И ходили, не стану врать. Что же тогда? А это нельзя ни объяснить словами, ни показать. Это голос крови, и голос души, и бой сердца, когда ты первый раз подлетаешь к берегу Средиземного моря и видишь Эрец Исраэль, когда ты вдруг понимаешь, что когда-то, вероятно, много сотен, а вероятнее даже тысяч лет назад