и ссылке, демонстрирующее, в частности, увеличение числа уголовных преступлений, которые человек мог совершить, прежде чем считался заслуживающим смертной казни. Двенадцатая глава завершает обсуждение телесных наказаний анализом пенальных норм начала XVIII века и демонстрацией превосходной работы группы арзамасских судей с 1718 по конец 1720-х годов.
Завершающие главы второй части посвящены смертной казни и распадаются на две группы: о смертной казни за уголовные преступления и о применении этой меры к преступлениям политическим и государственным, которые обобщенно можно назвать «наитягчайшими», поскольку в эту категорию также включались преступления против религии – колдовство и ересь. В этих главах уделено особое внимание символическому языку ритуалов казни, а также оцениваются условия и ограничения применения смертной казни. В главе 13 приводятся те немногочисленные данные, которые можно собрать о московских ритуалах казни за уголовные преступления, в основном из дел о преступлениях на местах. При обращении к наиболее тяжким преступлениям интересную компаративную модель дает европейская парадигма «театрализации страдания». Чтобы выяснить, играли ли в России казни роль спектаклей, изучение судебных дел дополнено разнообразным набором нарративных источников, включая летописи, описания путешествий и воспоминания. В главе 14 рассмотрено преследование измены и религиозных преступлений в течение «долгого XVI века»; мы пытались ответить на вопрос, изменилась ли судебная практика под воздействием жестокостей опричнины Ивана IV (1564–1572) и хаоса Смутного времени (1598–1613). В 15-й главе анализируется новое систематическое определение наиболее тяжких преступлений, помещенное в Соборном уложении, и их преследование в XVII веке. В следующих двух главах мы переключаемся на анализ моральной экономики насилия со стороны народных масс. В 16-й главе разбираются вопросы взаимодействия судебной политики, идеологии и народных представлений о правосудии; инструментом здесь стало для нас изучение восстаний и наказаний государством взбунтовавшихся горожан и крестьян (1648, 1662, 1682), казаков и крестьян, участвовавших в мятеже Степана Разина (1670–1671). В главе 17 мы исследуем символический язык народного насилия во время некоторых из этих восстаний путем изучения отношений суверенитета и насилия и выявления обременительных обязанностей, навязываемых при этом суверену. В этой картине специфика российской легитимирующей власть идеологии – представление царя как благочестивого и справедливого правителя, лично исправляющего несправедливость, – возможно, противостоит современным ей европейским более секулярным идеологиям монархии и абсолютизма. В главе 18 мы возвращаемся к парадигме «театрализации страдания», исследуя отказ Петра I от традиционной московской идеологии легитимности и его утверждение своего суверенного права осуществлять показательные акты насилия для наказания тягчайших преступлений. В заключении открывается обсуждение