с непревзойденным мастерством рассказывал всевозможные истории. В десять часов Мари Нодье садилась за пианино, и начинались танцы, а люди серьезные, забившись в угол, продолжали спорить о политике и литературе. С тех пор как Дюма впервые появился в Арсенале, Нодье мог время от времени дать себе отдых. Молодой Александр был не менее талантливым рассказчиком, чем хозяин дома. О чем бы он ни говорил – о детстве, об отце-генерале, о Наполеоне или о своих схватках с мадемуазель Марс, – все было одинаково живо и занимательно. Дюма и сам любил себя послушать. Как-то раз после званого обеда его спросили:
– Ну, как прошел обед, Дюма?
– Черт побери, – ответил он, – если б там не было меня, я бы страшно скучал.
Молодой самоучка, чье невежество во многих вопросах было просто неправдоподобным, испытывал благоговение перед Нодье, знавшим все на свете «и еще целую кучу вещей сверх того». Нодье делал все, что мог, чтобы облагородить вкус Дюма, и даже пытался, правда безуспешно, излечить его от хвастовства. С тех пор как «Генрих III» начал приносить ему доход, Дюма стал носить пестрые жилеты и обвешиваться всевозможными драгоценностями, брелоками, кольцами, цепочками…
– Все вы, негры, одинаковы, – ласково говорил ему Нодье. – Все вы любите стеклянные бусы и погремушки…
Молодой человек нисколько не обижался, когда ему напоминали о его происхождении – ведь он гордился им, – если только собеседник говорил по-дружески, как Нодье. Другие часто оскорбляли его, однако он чувствовал себя слишком сильным, чтобы унижаться до ненависти. Но он ощущал потребность постоянно доказывать самому себе, что стоит не меньше, а то и больше, чем другие. Вот почему у него временами появлялся заносчивый тон, вот откуда его врожденная склонность сочувствовать любому бунту против общества – бунту незаконнорожденных, изгнанников, подкидышей. Он чувствует себя братом всех отщепенцев, каковы бы ни были причины, выкинувшие их из общества: цвет кожи, раса, незаконное происхождение, увечье. В 1829 году Байрон еще оставался кумиром юношества; молодые люди подражали его дендизму, его разочарованности и, если могли, его храбрости и таланту. Гюго, Виньи и Ламартин, люди семейные и религиозные, были в то время очень далеки от свободы чувств, проповедуемой Байроном. Дюма, человек свободный и с пылким темпераментом, провозгласил себя ее горячим сторонником.
Он не хранил верности кроткой белошвейке Катрине Лабе, матери своего незаконнорожденного сына, но продолжал содержать ее и ребенка; иногда он даже проводил с ней ночь, но разве могли прозаические, хотя и очаровательные добродетели швеи удовлетворить человека, живущего в обществе Христины Шведской, герцогини де Гиз и мадемуазель Марс?
В 1827 году кто-то из друзей повел его в Пале-Рояль на лекцию эрудита Матье Вильнава. После чтения его представили семье лектора, и он получил приглашение на чашку чаю.
Вильнавы жили очень далеко, где-то на улице Вожирар, но почему-то решили пойти туда пешком, и Дюма взял под руку дочь хозяина – Мелани. Путь оказался