минуту и я, и даже драгоценные книжные приобретения перестали существовать для него.
Однако он не получил того, что ожидал. Я услышал вздох огорчения.
– Состояние погоды! – произнес Чаушев. – Это и без тебя известно…
Я сидел тихо, стараясь не проявлять любопытства. Но все же я, наверно, сделал какое-то движение. Чаушев заметил меня. И, странное дело, он тотчас же отвел глаза, как будто смутившись.
– Дела давно минувшие, – сказал он нетвердо. – У вас чай совсем остыл.
Ответил я сдержанным кивком. Я погрузился в «Мистерию-буфф» с таким видом, словно она впервые открылась мне. Чаушев встал, подошел к стеллажам, загнал в шеренгу выпятившийся томик. Ранжир в этой библиотеке соблюдается строго. Закончив осмотр, Михаил Николаевич без всякой видимой надобности несколько книг переставил, затем вернулся в свое кресло и, по-прежнему не глядя на меня, принялся за чай.
– Ваш тоже остыл, – сказал я.
Он рассмеялся:
– Да, виноват, виноват! Не хотел вам рассказывать… Теперь придется, я вижу.
– Дело ваше, – сказал я.
Спрятать любопытство мне так и не удалось. За годы дружбы с Чаушевым оно разрослось непомерно и до сих пор, надо сказать, не встречало отказа.
– А не хотел я потому, что… Ну, да вы сами поймете. Вот, пожалуйста… – Он протянул мне письмо Таланова.
«Здравия желаю, товарищ подполковник! Действительно, сержант Таланов с зенитной батареи на острове Декабристов – это именно я. Вас я хорошо помню. Вы были тогда лейтенантом. Только уточнить я ничего не могу. Состояние погоды было плохое, то есть пурга».
Из дальнейшего следовало, что сержант Таланов первый разглядел в предутренней мгле, в крутящемся снеге, человеческую фигуру в белом маскхалате. Немецкие лазутчики сбились с маршрута и вышли прямо к батарее.
«Следы, какие и были, их сразу заносило, вы ведь знаете. Мы их гнали часа два обратно по льду. Ефрейтора Бахновского тогда ранило. А ихнего раненого догнали сразу, как сошли на лед. Это вы тоже знаете. А убитого немца нашли днем, после обеда, когда ветер перестал. И это вы знаете, а больше ничего на ваши вопросы я сообщить не могу, хотя и желал бы помочь».
Все как будто ясно. Преследование, перестрелка, один гитлеровец убит, другой, раненый, захвачен. Непонятно, что же еще нужно Чаушеву от сержанта?
– В том и загвоздка, – услышал я. – Впрочем, смотреть можно по-разному… Уж сколько раз я собирался выкинуть из головы, сдать, как говорится, в архив! Нет, не получается…
Он умолк, а я, заинтригованный до крайности, ждал.
– Ладно, так и быть, слушайте! Тем более вы ведь ленинградец, верно? И блокаду испытали?
– Да.
– Значит, представляете себе обстановку. А меня с границы перебросили в Ленинград, в органы, на следственную работу. Зиму сорок первого – сорок второго помните? Ну вот, аккурат в декабре, в самую темную пору…
Первые слова давались Чаушеву с трудом, но вскоре он заговорил легко и свободно, одолев в себе некий, еще загадочный для меня запрет.
Пальцы стали деревянными от стужи, и лейтенант Чаушев очень долго расстегивал упрямые, незнакомые на ощупь пуговицы, чтобы достать пропуск.
Подъезд был освещен плохо. Часовой не сразу обнаружил на полу истертый серый блокнот, оброненный лейтенантом. И Чаушев получил его из рук своего начальника – полковника Аверьянова.
– Теряем служебные записи, – констатировал полковник. – Небрежным образом теряем.
Возразить нечего. Правда, Чаушев шел с острова Декабристов в центр города, к большому дому на Литейном, пешком, да еще после целого дня утомительных и бесплодных поисков. На пропитание он имел лишь два ржаных сухаря. Накормить его обедом зенитчики не смогли: бойцы, посланные за довольствием, попали под обстрел.
Но ведь не один Чаушев, все следователи передвигаются большей частью пешком. Все перебиваются с сухаря на чай плюс две-три ложки каши-размазни.
– Так как же мне с вами поступить, товарищ лейтенант? – спокойно спросил Аверьянов.
Узкогрудый, сутулый, он сидел в черной неформенной суконной гимнастерке спиной к черной маскировочной шторе, закрывшей окно. Только голова Аверьянова маячила из сплошной черноты, двигала губами. И еще выделялась струйка крупной махорки, просыпанной на гимнастерку.
– Как поступить? – отозвался Чаушев. – Трое суток гауптвахты.
Он даже не удивился своей дерзости. Голова полковника застыла, скулы обтянулись. Но ведь это всего-навсего одна голова! Чаушев улыбнулся. Все как бы утратило реальность. Он сам сделался необычайно легким и повис в воздухе, подобно голове Аверьянова.
Очнулся Чаушев на диване в своем кабинете. Увидел рыжие кудри Кости Еремейцева, эскулапа.
Что же произошло? Неужели обморок? «Да, самый натуральный», – подтвердил Костя. Стало страшно стыдно. За двадцать пять лет своего существования Чаушев ни разу не падал в обморок. Только читал об этом. И вдруг он сам, словно какая-нибудь