людей, позабытая в мире предметов, в неистовом стремлении хоть где-то обнаружить положенную тебе по праву беззащитности любовь и нежность, начнешь любить то, что окажется под шарящей в поисках взаимности рукой – плюшевого мишку, няню, чужой дом или чужую семью – первое, что окажется работающей «валерьянкой» от детского, не очень понятного взрослым, но действительно вселенского и катастрофического одиночества.
Так было и со мной. И так уж получилось, что моим лекарством от одиночества стал большой, старый и мудрый, редкой красоты город, – персонально для меня (как я часто думала) созданная Господом утешительная и поучительная сказка.
Наверное, потому и оказалось так несложно научиться сидеть на коленях не у бабушки, а у старых подъездов, и разговаривать не с сестрами и братиками, а с дождинками; и отличать ласковые интонации капели с крыши маленькой церкви за углом от строгого, требовательного речитатива капели со стрельчатого навеса над крыльцом Кафедрального Собора. И, уж совсем по-родственному, просто пропускать мимо ушей ворчанье (как дедушкино) зануды-трамвая – ну вот так некстати мне сейчас его громогласные сентенции, упрёки и увещевания, а он все ворчит и ворчит… Я научилась рыдать на жесткой, но всепонимающей груди парковой скамейки. Привыкла здороваться с лестницами и подъездами, как с дальней, но любящей роднёй. А вот с перекрестками у меня сложились довольно трудные отношения, как с крёстными, которых тебе кто-то когда-то навязал, теперь уже и спросить-то некого, а не денешься никуда, как бы ни хотелось. А они, вот ведь незадача, всё зудят да зудят, всё учат да учат: ты куда, нет, не туда… И так хотелось гаркнуть – все от меня немедленно отстали, я сказала!.. Куда хочу, туда и иду, вот что ты со мной сделаешь, съел!? И упрямо думалось, что ничего они не понимают на самом деле, просто по сути своей мелочны и недальновидны…
Тупики, загороженные дворы, «кирпич» под воротиной двора, на который мне не было надобности обращать внимания – всё это жило вместе со мной осмысленной, взаимной и насыщенной приключениями внутренней жизнью. Мне всегда в то время было не с кем поболтать, и я совершенно спокойно делилась своими соображениями по поводу тысяч важных вещей и с атлантами и кариатидами городских подъездов, и с античными фигурами на фонтанах; играя сама с собой в «северный проход», сворачивала за угол в неприметный переулок, и вдруг нос к носу сталкивалась со статуей утомленной дамы с дитятей, прикорнувшей в теньке столетнего тополя. И машинально, от неожиданности, говорила: «Ой… Привет!»
А в следующий раз – уже без «Ой». И вскоре начинала замечать, – видеть, отмечать и сочувствовать, – как напряжена спина склонившейся к ребенку женщины, как натружена рука, тревожно подхватившая упитанного младенца… Мне казалось тогда (а может, и не казалось), что всё¸ имеющее живой облик, живо откликается мне – ну, раз уж больше некому было откликаться. Акзакс