так, Игорь, – огорченно сказал он.
Сарматов показал на часы.
– Пилить еще час и семь минут – советую этот час спать. Поставить крест на всей прошлой жизни и спать! А наши с тобой отношения определит… бой. Теперь он для нас и генеральный прокурор, и верховный судья…
Савелов хмуро кивнул и вернулся к блистеру, где, устроившись поудобнее, попытался заснуть. Сарматов привалился к вибрирующему борту и тоже закрыл глаза.
Только плохо спалось бравому майору. И не о будущей операции думал он. Все мысли Сармата были в прошлом. Так всегда, перед предстоящей акцией сознание как бы намеренно переносило его в то спокойное время, когда еще не было никаких особых резонов опасаться за свою жизнь. Быть может, это сработала система самосохранения организма. Таким образом человеческая психика защищалась от внешних раздражителей, способных не просто подорвать, а полностью исковеркать ее.
Поэтому вместо картин грядущих сражений видел майор Сарматов алеющие в степи нежные венчики лазориков… Из своего далекого детства.
СРЕДНИЙ ДОН,
май 1959 года
Пелена утреннего розового тумана укрывает прибрежные левады и заречные плавни. С крутояра кажется, что река наполнена не весенней мутной водой, а парным, пенным, дымящимся молоком. Масляно переливаются в нем солнечные блики, расплываются дробящимися кругами, когда пудовый сазанище выпрыгивает на поверхность, чтобы миг один глотнуть настоянного на емшан-траве горького воздуха и снова уйти в темную глубину.
Не потерявший былой силы и стати громадный старик с седыми усами и гривой белых как снег волос тронул черенком нагайки пацаненка, застывшего с открытым ртом от созерцания этой земной красоты, и со спрятанной в усах улыбкой сказал:
– Полюбовался Доном Ивановичем, и будя! А то всех коней разберут, а тебе лошадь достанется.
– Деда, а чем конь отличается от лошади? – спросил вихрастый мальчуган, поспевая бегом за широким дедовским шагом.
– Брюхом! – ответил старик, направляясь к стоящей на горе конюшне.
Перед конюшней, в загоне, с десяток заморенных, вислобрюхих лошадей тянулись к подошедшим мосластыми мордами, на которых светились скорбным светом всепонимающие глаза. Сморкнувшись, старик отвернулся от них и сердито спросил у корявого, заросшего щетиной мужика, от которого так разило перегаром, что, казалось, даже мошкара падала вокруг замертво:
– Почто животину заморили – ни в стремя, ни в беремя теперича ее?!
– Дык в колхозе-то ни фуража, ни сена, в зиму-то лишь солома ржавая! – ответил тот, часто моргая мутными глазами.
– Брешешь, чудь белоглазая! – подал голос невесть откуда взявшийся коренастый старик в длинной вытертой кавалерийской шинели. И, обращаясь к деду, сообщил: – Пропили они с бригадиром да ветеринаром и фураж, и сено…
– Не пойман – не вор! – взвился корявый.
– Вор! – гневно крикнул в ответ старик и вновь повернулся к деду. – В казачье время за такое сверкали