укрывалась в нем по очень разным причинам, менявшимся с течением времени, ибо гроб этот я сохраняла всю свою жизнь.
В шестнадцать лет я спала в нем, потому что это был мой гроб, во всем доме это был единственный предмет, принадлежавший только мне, он был моим убежищем и моим укрытием. Я не чувствовала себя дома в той комнате, куда мои сестры и кто угодно заходили как на вокзал; я не чувствовала себя дома в собственной кровати, которую порой мне приходилось уступать какой-нибудь заезжей приятельнице моей матери; я не чувствовала себя дома нигде в квартире, которую нам неизбежно предстояло когда-то покинуть, чтобы переехать в чуть большую или чуть меньшую, в зависимости от наших финансовых возможностей. И в один прекрасный день я почувствовала себя дома именно в этом гробу, изготовленном по моим размерам, удобном, удерживавшем мои плечи и бедра подобно тому, как держат норовистую лошадь, то есть мягко, но крепко.
Словом, гроб этот в моей ранней юности выполнял роль укрытия, которую он странным образом по совершенно противоположным причинам сохранит и впоследствии.
Позже, гораздо позже он станет прибежищем не от одиночества, а от общества. Это уже не было убежищем, где я собиралась обрести видимость дома, видимость пристанища и очага, куда я забивалась; напротив, это было укрытие, где я хотела обрести наконец некое уединение.
Гроб был самый настоящий, его действительно невозможно было разделить ни с кем другим. Иначе понадобилось бы стать не только акробатом, но и совершенно тонюсенькой, и даже если я была таковой, этого все равно было недостаточно, чтобы мечтать в гробу о чем-то ином, кроме сна и отдыха. Так вот, случались дни или вечера, когда только к этому действительно были устремлены все мои помыслы, которые, конечно, не разделял сопровождавший меня мужчина, хотя я не хотела его обидеть, этого несчастного, чей пыл угасал при виде того, как я, такая, можно сказать, смиренная, с распущенными, откинутыми назад волосами и сжатыми губами, решительно укладываюсь в этот ящик.
Как ни странно, мужчины, оставлявшие меня в подобном положении, кляня в усы свое невезение, вовсе не думали подвергать сомнению мою искренность или подлинность столь неожиданного мистического порыва. Увидев, как я перешагиваю через край гроба и, вытянувшись на несколько поблекшем атласе, с закрытыми глазами и печатью совершенно противоестественного, или, во всяком случае, внезапного, благочестия на лице складываю на груди руки, ни разу ни один из них не потребовал от меня прекратить столь унизительную комедию.
Гроб этот стал довольно знаменитым или в достаточной мере забавно порочным, чтобы к нему относились с некоторым уважением, смешанным со смутным страхом и неприязнью, что делало весьма комичными пересуды журналистов и сплетников. «Сара и ее гроб», – говорили они, «ваш гроб», «твой гроб», «мой гроб», «мой гроб» тут, «мой гроб» там… Ей-богу, послушать их, так получалось, что у каждого парижанина или члена когорты, представлявшей так называемый «весь Париж», был свой гроб, который они то ли