начались вошедшие уже в обиход “клятвы, признанья” и даже “любви лобзанья” – кроткие, робкие, в обоих оставляющие неловкость и стыдливое недоумение, я спросила П. в упор:
– А как же Зина?
Он нахмурился, смутился:
– Я виноват перед этой женщиной. Больше ничего вам не могу сказать.
– И все уже кончено?
– Само собой разумеется.
И снова неловкие, ненужные ласки. А через день в одной из английских книг, которую он принес мне для упражнения (мы переписывались с ним по-английски), я нашла письмо Зины, письмо любящей и любимой жены, благоухающее печалью разлуки, надеждой на скорое счастье свидания, полное глубоко женственной, изящной, заботливой нежности.
Возвращая ему книгу, я без всяких комментариев сказала: “Здесь было письмо Зины. Я прочла его”. И без всяких комментариев он взял книгу и письмо. И не было больше английской переписки (I love you very, very much), ни лунных катаний, ни встреч на Дальних пещерах. Была осень уже, когда я уехала в Воронеж, попытка что-то объяснить, как-то по-иному наладить отношения: “…верьте, что я навсегда Ваш добрый друг, как бывает добрый конь, что и через 20 лет вы будете мне так же по-особенному интересны и дороги.”
Я разорвала письмо, написала, что мне не нужно доброго коня, что я пойду пешком и одиноко. Духовного сопутничества у нас нет, а никакого другого мне не нужно. Прощайте.
Но еще раз суждено было увидеться нам, когда Зина уже была в могиле, а все мы в пламени гражданской войны. В одну из 14-ти смен власти в Киеве Петровскому с сыном пришлось в спешном порядке бежать через Цепной мост в Бровары. Это было в 1919 году. По дороге он забежал в семью моих киевских друзей[285], где я тогда нашла приют. (Прошло новых 14 лет!) Он был уже сед, лимонно-желт, но еще красив теплой бархатной темнотой глаз, и не огрубел его голос. И я была пятидесятилетняя толстая старуха. Я ощутила тревогу за него, но не больше, чем за всякого знакомого, кто в это время бежал. Он, кажется, не ощутил ничего.
Он был смертельно озабочен какими-то документами, о которых говорил с моей приятельницей, стоя в передней с сумкой через плечо. Когда я с ним поздоровалась, его глаза чуть скользнули по моему лицу, и ничего не отразилось в них, кроме: не мешай, не задерживай. Так мы расстались. И уже навеки. Через год он умер от сыпняка на хуторе, где, укрывшись от киевских бурь, нянчил годовалого внука.
Мир праху его! Пусть легкой будет ему земля, которую он любил несмелой, жадной любовью, детям которой он служил, как умел, и часто бескорыстно, и с хорошим человечным участием, которое так красило его говорящие, мерцающие почти физическим излучением, ласкающие глаза – в дни молодости.
Умерла Соня Голлидэй[286]. Еще молодая – лет 36–37. Талантливая, умненькая и глубоко незадачливая в театральной и личной жизни. “Зеленое кольцо”, “Белые ночи”, в Художественном театре большой успех. Ушла оттуда в самом начале карьеры – отличалась непримиримой гордостью, неспособностью приспособляться.