застенчивостью. А однажды от него ни с того ни с сего начали требовать, чтобы он после еды говорил «спасибо». Вроде бы ничего особенного, но почему-то Митя заупрямился. Бабушка сказала, что в нём сидит дух противоречия. В наказание Мите не разрешали выходить из-за стола. Потом конфликт как-то сам собой рассосался, и слово «спасибо» стало для него привычным.
Но существовало кое-что и похуже: размолвки между родителями. Отца Митя любил самозабвенно. Маму он тоже любил, но отца – особенно. Наверно так получилось потому, что он его редко видел. Отец работал врачом и трудился в двух местах: в поликлинике и в больнице. По воскресеньям он дежурил, а в обычные дни возвращался очень поздно. Когда же отец бывал дома, высокий, с зачёсанными назад чёрными волосами, уверенный в себе, окружённый запахом папиросного дыма, Митя испытывал настоящее счастье. Правда дома папа чаще всего сидел за письменным столом, спиной ко всем и что-то писал, часто макая перо в чернильницу. Но Мите хватало и одного его присутствия. Он крутился где-нибудь поблизости, и ему было хорошо. А иногда отец находил время и рассказывал Мите про то, как воевал в партизанском отряде, или начинал вместе с сыном что-нибудь мастерить. Но такое случалось редко, потому что, если папа не бывал занят, то у него много времени уходило на разговоры с мамой. Смысла этих разговоров Митя даже не пытался понять, но зато он легко улавливал настроение и интонации: ехидство и обиду в словах матери, досаду и раздражение – у отца. Потом их диалог вдруг взрывался злобой, отчаяньем, опять злобой. Ругались они негромко, чтобы соседи не слышали. В конце концов, в комнате наступала тяжёлая и многозначительная тишина, от которой становилось совсем худо. Бабушка уходила на кухню, мама принималась энергично делать какую-нибудь необязательную работу – вытирать пыль или перебирать мотки ниток, – и каждое её движение выражало упрёк. Отец молчал и курил. Митя в такие моменты старался стать совсем незаметным. Он затаивался где-нибудь в стороне и не подозревал, что в этом споре могут быть правые и виноватые. Ему только хотелось, чтобы это душное молчание побыстрее нарушилось, и стало бы опять легко. Но родители пытку тишиной растягивали надолго. И только, когда становилось совсем невыносимо, взрослые начинали пробовать себя спасать. Слова у них рождались натужно, неохотно. Сперва пустяшные, ни о чём, лишь бы что-нибудь сказать, лишь бы нарушить эту мучительную немоту. Потом появлялись короткие фразы, сказанные отчуждённым, по-особенному спокойным тоном. В нём, а не в словах и заключался смысл: мол, всё настолько ясно, что и спорить-то не о чем, какие там могут быть ещё доводы и оправдания? Но сквозь это – явственней у мамы, в меньшей степени у отца – тоненько пробивалось желание всё забыть, вернуться к старому, повиниться, простить… Через минуту холодные камушки-слова теплели, звучали с облегчением и чуть ли не с радостью. Однако что-то нехорошее, неприятно настораживающее ещё надолго оставалось висеть в воздухе.
А если случалось, что родители не выясняли отношения,