себя, отстаивать своё «Я». Хотя бы на словах. Неуёмное желание поведать миру о себе всё, что имелось хорошего или казалось, что имелось, вылилось в хвастовство наперегонки. Говорили взахлёб, яростно помогая себе руками. Сперва на ближнего обрушивали то, что составляло небогатый жизненный опыт, потом, разогнавшись и не желая тормозить, принимались присочинять и привирать.
Под лавиной рассказов, под водопадом неведомой информации бесследно пропала Митина застенчивость. Кроме массы глупых детских анекдотов, смысл которых ему оставался не совсем понятен, он в короткий срок узнал значения незнакомых слов, начертанных на стенах туалета и на крышках парт; запомнил, что при перечислении самых любимых людей надо сперва называть Ленина и Сталина, а уж потом – маму и папу; был уведомлён, что у учителя физкультуры кличка «дятел» за его длинный нос и что он сохнет по Ольге Владимировне; поставлен в известность, что в пионерской комнате лежит настоящий снаряд от миномёта, а в кабинете на втором этаже стоит скелет. Митю тоже припекало желание выделиться, но он не знал как – рассказывать ему было нечего. Он больше молчал и слушал о настоящих подвигах, как оказалось всё-таки имевших место в этом мире. Их однообразия он не замечал.
– Он размахнулся, а я ему – подножку. И как дам!
В этих рассказах торжествовала справедливость, вредным тёткам бессчетное число раз разбивали стёкла из рогатки, а судьба неожиданно принималась рассыпать удачу в виде возможности попасть в кино без билета или слопать несколько порций мороженого подряд. Позже, на уроке, Митя устремлял взгляд на свободу, расчерченную оконной геометрией на квадраты, и продолжал переживать услышанное.
Прошло немного времени, и к школе привыкли. Привыкли к голым окнам без штор, к зелёным стенам, к серебряной голове на красной тумбе. В класс уже не входили, придавленные робостью и благоговением, а врывались с молодецким криком и шлёпали портфелями по крышкам парт. Лёнька Каратаев и ещё три пацана сменили портфели на отцовские полевые сумки. Ходить с сумкой, побывавшей на войне, считалось высшим шиком. Ты сам, вроде, приобщаешься к славе отца, а вокруг тебе завидуют. А ещё, хоть не отдаёшь себе в том отчёта, немножко отнимаешь у знака равенства.
– Все уже внизу одеваются, а ты почему в классе сидишь?
– Все открыли тетради. Я сказала: «Все» – это значит и ты тоже.
– Все сидят смирно, один ты крутишься!
Вот как раз просидеть весь урок смирно, «как все», у большинства и не получалось. В этом возрасте от сидения устаёшь ещё больше, чем от беготни. И в классе ежедневно шла изнурительная война между шумом и тишиной. Сперва безукоризненную, но ненадёжную гладь тишины омрачали лишь редкие оспинки нетерпеливого поскрипывания парт и шёпотка. На пол упала ручка, щёлкнул замок портфеля. Ещё чуть прибавилось шелеста и шёпота, и скоро под потолок поднимался лёгкий гул.
Ольга Владимировна шума в классе не терпела. Она пресекала его в зародыше