к административно-командным методам? (Было тогда такое страшноватое пугало) … А вы что думали, восемнадцать миллионов членов КПСС так сразу куда-то и денутся? Секретари райкомов, горкомов, инструкторы, парторги на предприятиях, ответственные за пропаганду, заведующие идеологическими отделами? Всего лишь прошел год после путча. Это такая туша, что разлагаться будет еще несколько десятилетий. Отравит еще не одно поколение… Особенно горячился Мулярчик, который уже тогда переплывал в профессиональные демократы: участвовал в партийных радениях, хвастал, что, когда ездил в Москву, разговаривал там с самим Бурбулисом. Тот ему якобы сказал, что ситуация напряженная. Если мы отступим сейчас, значит никаких шансов у этой страны не будет… Харитон, заросший железными лохмами, диковато краснел и волосатой до неприличия лапой бил в накуренный воздух: сначала устраивают эту свистопляску с реформами, разоряют людей, отбрасывают страну в нищее прошлое, выливают на нас целую цистерну помоев, а потом удивляются, что никто не выражает восторга… Пасков тоже нес какую-то ахинею. Мизюня, съежившаяся по обыкновению в потертом кожаном кресле, втиснутом в угол, молча переводила взгляд с одного на другого. Потом, уже на Среднем проспекте, пожаловалась: «Зачем так кричать? У меня теперь голова – будто из чугуна…» Самое, между прочим, разумное, что было сказано за весь вечер… На Тучковом мосту ветер, взлетевший с воды, ударил в лицо мокрыми хлопьями. Когда вышли на Петроградскую сторону, асфальт уже побелел. Припорашивало, оставались на тротуаре темные водяные следы. Пасков тем не менее горячился: «Ну неужели там нет ни одного разумного человека? Неужели не понимают? Неужели считают, что можно вот так, ни с того ни с сего, взять и все отменить?..» На самом деле думал совсем о другом. Страдал от того, что никак было не одолеть проклятую нерешительность. Ведь уже почти четыре месяца ходят вместе, с утра до вечера, с вечера до утра, кофе иногда пьют из одной кружки, а лишний раз прикоснуться к ладони, к плечам, когда помогаешь надеть пальто, просто дотронуться – все еще мучительная проблема. Ну и сколько они так будут ходить? Все же рассказывал что-то. Мизюня, уткнувшись носом в жалкую выпушку меха, больше отмалчивалась. Вероятно, действительно устала от разговоров. Свернули во двор, остановились под лампочкой, освещающей вход в парадную. Горели несколько окон. Мизюня, до половины укрытая воротником, посмотрела ему в глаза. Пасков сказал не своим голосом: «Ну вот и пришли…» Шлепали капли с крыш, стукнула форточка, ткнутая изнутри раздраженной рукой. Была пауза – длиною, наверное, в целую жизнь. А затем Мизюня вдруг отпустила сжатый пальцами воротник, потянулась на цыпочках и поцеловала Паскова твердыми от озноба губами. Непонятно даже, как так получилось. Где-то позже, потом, призналась, что ее будто пронзило: не сейчас – значит уже никогда. А вдруг с тобой, боже мой, что-то случится? Вдруг, боже мой, я тогда себе не прощу… И больше уже не раздумывая – по темноватой, каменной лестнице, держась за руки, на последний