в войне и танцевавшим на террасе с девушками, за которыми ухаживал, в компании одноклассников, мы говорили на родном языке, напевали любимые мелодии, ели привычные блюда, смеялись над понятными нам шутками среди знакомых пейзажей, и вдруг я оказался чужаком. Без крова, глухой и немой, без шанса когда-нибудь чего-нибудь добиться. Когда же меня кто-нибудь пригласит танцевать танго?
Вечером субботы Саадия повел меня в кинотеатр «Эстер». Я впервые в жизни видел перевод с английского не на экране, а сбоку от него (написанный от руки). В перерыве, услышав, что мы говорим по-сербски, к нам подошел молодой человек. В руках у него был большой альбом для рисования.
– Моя фамилия Лифковиц, – представился он, – я художник.
– Я – Лампель, – сказал я.
Он внимательно посмотрел на меня.
– Вы родственник доктора Белы Лампеля? – спросил он.
– Я его сын.
– Мы были вместе в Аушвице[1], – сказал он, но тут началась вторая часть фильма.
Когда он закончился, мы устроились на скамейке на площади Дизенгоф. Лифковиц открыл альбом, достал из кармана толстый карандаш и сказал: «Я нарисую вам вашего отца». Я сидел около него в мою первую тель-авивскую ночь и с волнением следил за возникавшим на ватмане изображением. Закончив, он спросил: «Похож?»
– Черты лица похожи, – сказал я, – но он был толстым.
Лифковиц помрачнел и закрыл альбом.
– Когда я познакомился с ним, – сказал он, – он уже был худым.
Я не могу представить своего отца худым. И не хочу. Я предпочитаю сохранить его в памяти таким, каким я его запомнил.
Глава 3
На стене моего кабинета висит в широкой раме фотография семейства Лампель, которой более восьмидесяти лет. Моя жена Шула решила оставить ее там как напоминание о том мире, который уже никогда не вернется, и о муже, который ушел навсегда.
На фотографии мой дед Йосеф Лампель (в честь которого меня назвали), умерший за год до моего рождения, моя бабушка Эрмина, мой отец и два его младших брата – Пали и Лаци.
Я не представляю, как эта фотография могла сохраниться. Она была сделана в фотоателье Вайды в моем родном городе Нови-Сад. Исполненные достоинства, в тщательно продуманных позах – как на полотнах голландских мастеров XVII века, – мои дед и бабушка, в накрахмаленных и застегнутых на все пуговицы одеждах, сидят за столом; стрелки на больших часах показывают шесть. У деда и отца повязаны галстуки, у младших братьев – бабочки. Никто не улыбается.
Я вырос в так называемом Старом Свете. Спокойном и неторопливом, почтенном и тяжеловесном мире, в котором царила атмосфера покоя, мире мраморных дворцов и каменных мостов, долгого послеобеденного сна и еще более длинных ужинов, медных граммофонов и серебряных запонок, лошадей с торчащими ушами и пыхтящих, вечно опаздывающих паровозов (медлительность не была преступлением).
Вскоре после того, как была сделана эта фотография, дворцы были взорваны, а мосты разрушены.