животу, и тело, обласканное ими, начало оживать, оттаивать, умягчаться. На смену тягостному состоянию пришло обманчивое ощущение лёгкости, и, казалось, вытрись я сейчас мягким полотенцем, надень чистое белье и можно без всяких лечений начинать новую жизнь.
Но дедок не дал мне размечтаться. Он заглянул в душевую и перекрыл кран с горячей водой. Я ещё раз ополоснулся в остывающих струях и вышел.
Трусы и майка мне не полагались. Покопавшись в груде белья, старик швырнул кальсоны и рубашку, которые оказались коротковаты, но было сказано, что их заменят в следующую помывку. Выдали мне и халат из застиранной байки, грязно-жёлтого цвета с шалевым воротником. Стоптанные тапочки я надел на босые ноги.
Пока я мылся, медсестра перелистала моё дело и теперь ждала, пока я оденусь. Это была женщина средних лет с усталыми равнодушными глазами, которую нисколько не интересовала моя нагота. Видимо, за время работы она навидалась здесь всякого.
Не любопытничая, я пошёл вслед за ней по коридору. Принудбольные поглядывали на меня с интересом, надеясь увидеть знакомца, но я никого из них не знал.
За час я прошёл пять кабинетов. Сначала меня взвесили, измерили, потом прослушали, простукали, затем пересчитали, сколько у меня в наличии зубов, просветили на рентгене, взяли кровь из пальца и из вены – и только тогда отступились на несколько минут. Дело, с которым я поступил, разбухало на глазах.
Я сидел на кушетке возле кабинета главного врача, из коридора доносились звуки включённого телевизора, и не чувствовал ни стыда, ни раскаянья, ни страха. Я был равнодушен ко всему, что со мной было и будет, как глухая каменная кладка. Моё сознание лишь регистрировало получаемые извне знаки, вроде проходивших мимо людей, звуков, бликов света, но никак на них не откликалось, и я был готов безропотно подчиниться всему, что со мной сделают.
Все дни с момента моего задержания, которые ушли на обследование и суд, я думал о себе как о постороннем человеке, иногда даже с интересом, мол, что он ещё этакое выкинет.
Председательствовал на суде, определившем мне срок содержания на принудительном лечении, удивительно чистоплотный и наутюженный человек лет сорока. Смотрелся он из-под герба свежо и аккуратно, как молодой огурец с грядки. Воротничок сорочки отливал матовой белизной, костюм без единой замятой складки, галстук в тон костюму то же голубой, запонки, когда он перелистывал бумажки моего дела, вспыхивали раскалёнными угольками, и весь судья с головы до ног был существом окончательно и бесповоротно вжившимся в умопомрачительную и недоступную мне чистоту и порядочность.
Я не запомнил ни содержания положительной характеристики с работы, которую мне организовал Стекольников, ни заявления жены, слёзно просившей принять ко мне меры, но ничто меня так на суде не унизило, как эта судейская чистота, уже недоступная мне, провонявшему «бормотухой» и нечистой заплёванной землёй большого города.
Судья что-то спрашивал, а я думал, что вот придёт он домой, чай расположится