«пятого часа». Не входящий в уставные часы и свободный от урочных молитв, этот час дает место для стихотворения-молитвы, замышленного как момент молитвенного обращения и духовного искания. «Пятые стансы» охватывают и хронологию повседневной жизни, и то исключительное мгновение эпифании, когда монах общается с божественным[122]. Лирический герой получает возможность отыскать в этом мгновении нечто похожее на дантовскую «новую жизнь». Если читать стихотворение в этом контексте, то оно может предстать Книгой Часов из первой строфы. «Пятые стансы» явно держатся «урочных часов», указывая намеренно на обороты из Часослова как световые вехи на пути к озарению. Перенося эти обороты в свой контекст и создавая поэтический образ их прочтения, стихотворение настолько же стремится стать Книгой Часов, насколько и лирическим высказыванием.
Так, следуя за размышлением о религиозном созерцании, которое позволяет нам заглянуть в мир «праведника», погруженного в чтение сакральных текстов, мы задумываемся о поэзии как о религиозном акте. Текст «Пятых стансов» полон аллюзий к духовному содержанию. Сочиненные для «пятого часа», они являют собой его службу, предоставляя в ней искусству поэзии место, которое кажется вполне соответствующим, если быть верующим значит также быть религиозным в отношении стихов и религиозным в стихах. Подзаголовок «Пятых стансов» De arte poetica подтверждает это, предполагая, что язык поэзии и язык веры одинаково устремлены в бесконечное и могут дополнять друг друга.
На пересечении экзистенциального и духовного измерений стихотворения находится прошивающее строфы понятие «большой вещи», одновременно определимой и неопределимой. Седакова много раз говорила о поэтическом слове как о субстанции. Следующее место в эссе «Поэзия за пределами стихотворства» предлагает в миниатюре ее теорию поэтического слова как самой себе принадлежащей вещи, и хотя в других местах Седакова цитирует Хайдеггера и демонстрирует свободное владение его философским словарем, это определение в значительной степени ее собственное:
Поэзию, в которой было бы грубо различать natura naturata, овеществленную в готовых вещах, стихах, – и natura naturans, некий порождающий доязыковой источник: ведь в своих «вещах» поэзия и присутствует как такой источник, как «силовой луч», словами Пастернака, как «то, чего нет», наподобие Единорога у Рильке и что, даже являясь, «не имеет нужды быть». Поэты двадцатого века чувствовали эту открытую, открывающую субстанцию поэзии как никогда остро. В общем-то, все остальное – темы, чувства, сюжеты, все, что одевает или заземляет эту субстанцию, которой свойственно не столько быть, как являть и являться, – интересовало их куда меньше, чем поэтов иных веков, рассудительных и неторопливых, «прозаичных» (3: 123).
Вопрос о соотношении части и целого организует ряд прямых и косвенных сравнений в первых двух строфах. Если мы вспомним, что Книга Часов восходит к поэтике Псалтири и сама является малой частью целого,