но с приступами неизвестно откуда накатывающего балаганного веселья и неизбывной иронией. Ирония относилась ко всему на свете и в первую очередь к себе. Сонечке было под семьдесят, но она чувствовала себя в строю (так она говорила) и даже имела молодых (относительно) ухажеров. Бывшая актриса богом забытого то ли Витебского, то ли Воронежского театра, она умудрилась сохранить жизнелюбие, которое не опиралось ни на какие объективные обстоятельства.
Она и в жизни была артисткой. Играла то роль Марецкой – члена правительства, изъясняясь в духе простой русской бабы, мужем битой, кулаками травленной; то переходила на Быстрицкую из «Тихого Дона»; а в наиболее патетические моменты привлекала Степанову или Тарасову со всем их репертуаром и Станиславским заодно.
– Никогда не могла понять, – говорила она Нюше, входя в сборный мхатовский образ, – как твой отец, потомок русской военной интеллигенции, мог сделать две вещи – жениться на еврейке и пойти работать в страшную организацию. Причем и то и другое – по зову души. Страстный был человек.
Нюша замирала, слыша эти речи. Для нее, с младых ногтей не только любившей, но и свято почитавшей родителей, они звучали вызывающе, оскорбительно и казались запретными. Что за страшная организация могла существовать в ее обожаемой Москве? И как не стыдно говорить про маму такое – «еврейка»?
– А ты как думала, – беспощадно подтверждала Сонечка, – и ты, соответственно, наполовину. Не говоря уж обо мне, стопроцентной.
Нюша смотрела на бабку с ужасом, уверенная, что та ее по обыкновению разыгрывает.
– Ну, первое еще понять можно, – пускалась бабка в рассуждения. Тут на нее находила стилистическая чересполосица. – Мать твоя была красавица, мужики на улице шею сворачивали. И влюблена в твоего отца как кошка, готова по одному мановению пальца на костер пойти. А заведение это иезуитское, где он служил, ненавидела. Отца ее, моего мужа и твоего деда, совсем молодого врача, успели таки посадить по одному из первых дел «вредителей в белых халатах». Он впечатлительный был, там на себя руки и наложил. Теперь вот и сама поплатилась. А ведь я ее предупреждала, чтобы не связывалась с этими бесами... Да она и сама все понимала.
Нюша совсем терялась: за что поплатилась? Как ее отец мог служить каким-то страшным «езуитам»?! Она знала, что он последнее время болел, часто и подолгу лежал в больнице, и они с братом даже не могли его навещать. Потом, когда отца ненадолго отпускали домой, он все больше лежал, молчал. На улицу почти не выходил, даже на работу не ездил. По ночам иногда ужасно кричал. Мама плакала. А когда Нюша спросила ее, что с папой, ответила: «Твой отец как дуб. А дубы не гнутся, они ломаются».
– Что это за организация? – спрашивала Нюша Сонечку. – А езуиты тоже евреи?
– По поводу организации – не ко мне, пожалуйста...
– А к кому?
– Спроси вон у Пирогова, Светкиного отца, – они с Димой коллегами были, – отвечала бабка почему-то издевательским тоном. – Но Пирогову слава, а отцу твоему бесчестье... Довели до ручки... А теперь... «Приходи... Мы твоя семья...»