что судья Дьюкинфилд – единственный среди нас, кто считает, что правосудие – это наполовину знание законов, а наполовину – выдержка и вера в себя и в Бога.
И вот, с приближением даты, когда истекал определенный законом срок утверждения, мы наблюдали, как судья Дьюкинфилд ежедневно направляется из дома в кабинет в здании суда, а потом возвращается назад. Уверенно и неторопливо вышагивал он, вдовец лет шестидесяти или более, дородный, седовласый, с осанкой прямой и благородной, «спина – что доска», говорили негры. Председателем суда он был назначен семнадцать лет назад, познаниями в юриспруденции обладал невеликими, но был в полной мере наделен истинно здравым смыслом; вот уже тринадцать лет как никто не пытался бороться с ним на выборах, и даже те, кого должна была безумно раздражать его легкая медоточивая снисходительность в общении, всякий раз голосовали за него с какой-то детской доверчивостью и безоглядностью. Вот мы и наблюдали за ним без всякого нетерпения, зная, что в любом случае решение его будет справедливым, не потому, что принял его именно он, но потому, что он ни себе, ни кому еще не позволил бы решить не по справедливости. Вот мы изо дня в день и наблюдали, как ровно без десяти восемь утра он пересекает площадь и направляется к зданию суда, где с точностью железнодорожной стрелки, переключение которой указывает на приближение поезда, ровно за десять минут до него появлялся привратник-негр, чтобы открыть дверь в судебное присутствие. Судья проходит к себе в кабинет, а негр усаживается в коридоре с каменной плиткой вместо пола, что отделяет кабинет от зала заседаний, на плетеный, чиненый-перечиненый стул, где он продремлет до конца рабочего дня, и так изо дня в день, все последние семнадцать лет. В пять вечера негр проснется и войдет в кабинет и, быть может, разбудит судью, который видел на своем веку достаточно, чтобы уяснить, что любое дело обычно только запутывается в резвых мозгах тех умников, которым больше просто нечем заняться; а потом мы увидим, как они гуськом, на расстоянии пятнадцати футов друг от друга, глядя прямо перед собой, вновь пересекают площадь и направляются вверх по улице к дому, и вышагивают, выпрямившись настолько, что сюртуки, сшитые у одного портного и по единой мерке – мерке судьи, висят на них как на вешалках, без малейшего намека на наличие талии либо боков.
А однажды, сразу после пяти пополудни, множество людей вдруг бросилось на площадь, направляясь к зданию суда. Увидев бегущих, к ним присоединились и другие, громко стуча тяжелыми башмаками по мостовой и увертываясь от машин и фургонов; что? что случилось? – голоса звучали напряженно и взволнованно. «Судья Дьюкинфилд», – только и пробежало по толпе, и люди наддали вперед, и втянулись в коридор с плиткой вместо пола, соединяющий зал суда и кабинет, и увидели старого негра в своем поношенном сюртуке, отчаянно заламывающего руки. Люди пробежали мимо него в кабинет. За столом, немного откинувшись на спинку стула, спокойно сидел судья. Глаза его были открыты, и точно на переносице виднелось