кармашке выцветших обоев
Сушила розы чуткий прах.
Из тени вытеснив просвет,
Дышала пылью книжной полки,
Приревновала к сальной челке
Скатавшийся в испуге плед.
Велела склеивать опять
Останки желтых фотографий,
Потом – их снова расчленять,
До смерти зля холодный кафель.
Грибной подмешивала яд
К псевдоспасительному мокко,
И в нем топила – ненароком
Зачатых – нежности котят.
До тошноты знакомый ритм
Стучала трубочкой газеты,
Ютилась маленькой Козеттой
В неприкасаемом внутри.
Напрасно тщилась слез-живиц
Подмогу благостную вызвать —
Повысыпа́лась из глазниц
Белков крошащаяся известь.
Хвалила антидепрессант,
Лизала слизнями весь вечер
Губ деревянных робкий бант.
Ароматические свечи…
Постриг
Платье мятое
Вянет мятою.
Нарасхват она,
Да сосватана.
Губы вишнями
Лишь Всевышнему.
Куколь вышитый.
Так уж вышло… Ты
Сердце ей не рви,
Душу не криви —
Ледяной крови
Ей не отрави.
Губы вишнями
В кровь искусаны.
«Так уж вышло мне —
Иисусова».
Спелым колосом
Стан. А в волосы
Пустит ножницы.
Так уж сложится:
Схиму ей носить.
Сладкий мед не пить
И гнезда не вить.
За тебя просить.
Не лежать во ржи
Да не ворожить
На Купалы день.
Купола в воде
Отражаются.
«Отрешаюсь я…»
Слезы бусами.
Иисусова.
Юность без четверти девять
Минус двадцать. Утро городское.
Вдруг в маршрутку впрыгнуло легко,
Поправляя локоны рукою,
Юное создание. Строкой
Я тебя потрогаю украдкой,
Приласкаю мех воротника.
Ты в моей поселишься тетрадке
На мои тетрадные века.
Назову-ка я тебя Глафира.
Сыто заурчу, переварив
В снежно-ледяной утробе мира
Алых губ обветренный нарыв.
Ты наверняка уже знакома
С любопытной жадностью зеркал.
Берегись шоферов – это клоны
Одного куряки-мужика.
Мне не верь. Я гадкая гусыня,
Лапами увязшая в стихах:
Я тебе придумываю имя
На гусиных липовых правах.
У таких по жизни (вот и верь ей!)
Всех ориентиров – плакал кот:
Глупый мускул в левом подреберье
И по-детски сладкая морковь…
Между тем проворная маршрутка
Сделала во времени дыру.
– Per favore, pane con prosciutto…[3]
Как по-итальянски «я не вру»?
Фу ты, до «кольца» подать рукою.
Небо