их создателей. И даже альбомы по искусству, даже брызжущие красками миниатюры часослова герцога Беррийского не способны были ублажить сознание, привыкшее передвигаться неуверенными бросками – от одного стереотипа к другому. Только эпоха, самая бесцветная в осколках своего художественного выражения, казалась обремененной избытком красок и цветов, изнемогала от страстей, доступных, непреходящих. Там боги завидовали людям и снисходили к их нешуточным страстям, а люди бросали им дерзкие вызовы, расплачиваясь судьбой или удостаиваясь бессмертия, и у жизни было четыре цвета: цвет солнца, меди и золота, цвет морских заливов, цвет одеяний и камней и пурпур сокровенного.
История, как и любое прошлое, имело запахи: столетия пахли одеколонами и потом, заспиртованными гадами, горелым человеческим мясом, лавандой, и только античность оставалась целомудренно-обнаженной, пронизанной светом, и кровь, пролитая там и тогда, представлялась розовым вином, изящно разбавленным сильными руками, одинаково привыкшими к ручке заступа и древку родового копья. Это запахи нескончаемого лета, прохладный горьковатый запах теней, которые немолчное солнце заставляет ронять наземь портики, равнодушное величие падубов, теснота прокаленных ущелий и прохлада ручьев, бегущих в никуда кровотоком холоднокровных наяд, нежный дурман долин, покрытых цикламенами и шафраном.
И еще ему почему-то мерещилось, как стоит бывший император, опутанный своей идеей, погребенный своей честностью, а за ним – капуста.
И воистину благословенны были эти вечера. Вокруг морозно дрожит притихшая, замерзшая, нахохлившаяся пустыня, а в комнатах натоплено жарко, уютно горит лампа, оконные стекла в перьях инея, книжные корешки членят стеллаж и в торжественной тишине витают тайны, предстоящие открытиям, и тени прошлого, существовавшего только для того, чтобы ты существовал.
И как же весело бывало возвращаться домой: валенки скрипят рассыпчатым снегом, черное небо исколото звездами, жмутся от веселого холода деревья, даже собаки не лают – лежат себе, свернувшись, в сенях, и сам ты, безотчетно ликуя, не живешь ни в какой истории, а просто живешь в каком-то особенном времени, которое историей никогда не станет, потому что ты не допускаешь даже мысли ни о смерти, ни о неведении.
А под мышкой потрепанный том, в который предстоит окунуться, как в жизнь, – немедленно, и как же бывало грустно, когда глаза ушибались о последнюю точку, какая щемящая тоска охватывала в конце и как упрямо обшаривал взгляд пустое белое поле, следующее за этой ничем не выдающейся, но особенной точкой, не желая верить, что может быть какой-то конец.
– Мам, – спросил он однажды нерешительно, – а почему говорят, что Кирилл Евгенич – политический?
– Кто говорит? Глупости всякие слушаешь. Что же за наказание такое! Один дурак, так еще и этот лезет, куда не просят.
Какой оттенок вкладывала она в свои слова, оставалось неясным. Ясно было другое – дураком она называла брата,