и загар. Гурьянов нашел такой способ в рисунке, легко тонированном акрилом на белом холсте. Он представляет теперь монументальную, подробную графику, ценя рисунок за возможность воссоздать образы моряка и корабля слитно, как памятник творческой энергии, которая духовно и телесно преобразует себя в совершенной технике. Источником композиций Гурьянова служат фотографии, часто авторские снимки советских фотографов 1930 годов. Их художник моделирует на компьютере, выстраивая композицию, которую затем переносит на холст.
История, по Гурьянову, одновременно конкретна – как реальны, жили и попали в кадр все его герои – и мифологизирована, потому что представляет мир воли и доблести, совершенный мир, лишьиногда открывающий себя в обычном течении событий. Тяготение Гурьянова к таким замечательным художникам-мифологизаторам соцреализма, как Дейнека и Самохвалов, очевидно, однако есть и обстоятельство, разделяющее искусство Гурьянова и советское искусство. Гурьянова интересует исключительно его личная, уникальная и творческая система; каждый его образ – это прежде всего он сам, а не представитель класса или нации. Моряки Гурьянова (в их круг вошли и портреты ближайших друзей художника – Виктора Цоя и Юрия Каспаряна) представляют не профессию, а мифическое братство героев, отрешенных от суеты, овладевших собой. В силу этого собственного достоинства они никому не хотят ставить ногу на грудь, или победы любой ценой, или чего-то другого, несовершенного по духу, искажающего путь к высокой звезде. Когда-то Гурьянов задал этим историческим словам звучащий ритм, теперь он открывает им новую зримую жизнь.
Марина Павлова: В период 80-х – начала 90-х, когда вы формировались как художник, было изобилие различных направлений. Вы сразу нашли себя в этом потоке?
Георгий Гурьянов: Тогда, в 80-е, я занимался только музыкой и был полностью этим увлечен. На занятия живописью у меня просто не хватало времени, да я еще и не утвердился тогда в ней полностью. Вы правы, тогда было много разных мод на всякое искусство, в котором мне не было места.
М. П.: Музыка в тот момент тяготела к поиску и экспериментам. Достаточно вспомнить «Популярную механику», к которой вы тоже имели отношение.
Г. Г.: Это было творчество, и это было интересно.
М. П.: Поиск нового – в музыке, а в живописи – возврат к классицизму?
Г. Г.: В моей основной группе «Кино» мы стремились к красоте больше, чем к эксперименту, как в «Популярной механике», например. Хотя я ничего не имею против экспериментов.
М. П.: Публика долго питалась всевозможными течениями и околотечениями. Она прошла через эпоху инсталляций, рваных полотен, неоправданного стремления художников быть просто оригинальными…
Г. Г.: Все это – временное состояние, это проходящее. Я как-то больше собой занимаюсь, думаю о себе, о технике, о качестве.
М. П.: Известно, что вы подолгу пишете картины.
Г. Г.: Когда как. Бывает, что очень даже недолго. Но