зашкалило тебя. Хрен уторкаешь.
– А ты привози не одну поллитровку, – простодушно подсказал Тысячелетник. – Ты раскошелься, не жадай.
– Я не жадую, дед. Я просто не знал твой аппетит. Стародубцев, глядя на него, всё никак не мог отделаться от ощущения, что этот старикан – из кержаков, ушедших когда-то в сибирское глухое боголесье. Хотя, какой там, к лешему, кержак? И водочку хлещет, и самокрутку смолит, и ядрёным словечком не брезгует.
– Дед, – напрямую спросил Гомоюн, – а ты в Сибири был? Жил на обском берегу?
– Где я тока не жил, – уклончиво ответил Тысячелетник. – И на Волге жил, и на Оби.
– И было у тебя три сына? Да?
– Трясина, трясина, – сказал старикан, рукою махнув на окно. – Тут надо тропку знать, а то трясина мигом тебя проглотит.
«Глухой? Или прикидывается?» – Гомоюн испытующе смотрел на него.
– А почему же ты от старой веры отказался? А? – Староверы? – Помолчав, Тысячелетник крепким ногтем щёлкнул по стакану. – Я безбожник. Я горбатый. Меня тока могила исправит. А вот ты ещё можешь исправиться. Тока не жадай.
– Договорились, – уходя, прошептал Гомоюн, – я не жадую, а ты мне не мешаешь.
И вот однажды тихим летним вечером, когда над рекой, над болотистой поймой черёмуховым цветом заклубились густые туманы, Гомоюн «исправился» – в сумке глухо побрякивали стеклянные снаряды с белыми боеголовками. Он молча, деловито сел за стол и набуровил полные стаканы. Дед Кикима от радости чуть не приплясывал – только уши ходором ходили, по щекам плескались как лопухи под ветром.
Стародубцев угощал его безжалостно, ожесточённо. «Как бы только не помер!» – мимоходом подумалось. И Марфуту он, конечно, угостил. И после этого поманил её на сеновал. Бабёнка после рюмки раскраснелась, разохотилась, но всё ещё делала вид, что она – девушка строгая. Она даже частушку скороговоркой выдала, выходя во двор:
Тонкий месяц выгнул бровь
За рекою чистой,
Расскажи мне про любовь,
Мальчонка мой речистый!
– Расскажу! – пообещал «мальчонка», взволнованно сопя около лестницы на сеновал. – Полезай, чего стоишь?
Изображая скромницу, Марфута начала выкомуривать. – Ишь, какой… – Хохотнула. – Я полезу, ты будешь подглядывать.
– Да нужна ты мне.
– А не нужна, так зачем же позвал?
Он глаза опустил. Задышал тяжело, как в петле.
– Ну, чо ты растрещалась, как сорока на колу? Полезешь, нет?
– Подсоби маленько, так залезу. Подтолкни. Ой, щекотно! Наблюдая за ним, смутившимся не похуже ребёнка, Марфута-Переправница поминутно похохатывала без причины, и хохот её был похож на ржание молодой, застоявшейся лошади. На душном сеновале он бесцеремонно и легко распряг белотелую кобылицу, пышущую здоровьем, – уложил на сухие ромашки, на бледно-розовые клевера. И хотел он уже расстегнуть солдатские брюки свои, но отчего-то вдруг замер, глядя в её чёрные глаза, жадно-похотливые и совершенно бесстыдные.
В вот