ничего». Мальчик был способный, но уже тронутый тем едва заметным богемным тлением, по которому опытный глаз выделяет в толпе комедиантов.
Впрочем, не только их; есть особая метка в лицах неизлечимых больных, затравленная волчья искра в глазах бывших зэков, шаткость в походке моряков; военному, даже переодетому в «гражданку», никогда не избавиться от маршевой «двухмерности» движений. Отцом Паши был актер, с Винерой они прожили чуть больше года, так что склонность к комедиантству, помноженную на астеническую взвинченность, мальчик получил больше по крови, нежели по воспитанию. В младенчестве это носило характер обезьянства; любимым Пашиным занятием было потихоньку пробраться в чью-нибудь уборную, сесть перед тройным зеркальным складнем и перемазаться гримом до совершенного неузнавания. Позже в ход пошли бороды, усы, парики, как-то раз Паша даже напялил на себя обноски с чучела в детском спектакле, прикрутил на спину что-то вроде горба и полдня просил на Невском проспекте милостыню; опаздывая на урок, забирался в раздевалку и перед карманным зеркальцем рисовал под глазами синяки, ссадины, чернил зубы, говоря, что их выбили в уличной драке, чем вгонял учителей в столбняк, а когда те тянули Пашу к директору или завучу, всерьез заявлял, что пробуется на роль Тома Сойера и таким способом «входит в будущий образ». В натуральном виде, без грима, был «чистый херувим» типа нестеровских отроков: слегка вьющиеся волосы соломенного цвета, вытянутое лицо, нос с легкой горбинкой и глубоко вырезанными ноздрями, матовый румянец на впалых плоских щеках, глаза насыщенно-синие как морская вода, брови кустиками как беличьи кисточки, губы слегка припухлые, на подбородке ямочка.
Впервые я увидел этого мальчика, когда ему еще не было трех лет. Тогда как раз и начался наш роман с Винерой. Вышло все почти случайно. Мы почему-то поссорились с Настей, я хлопнул дверью, сел в машину, покатил по городу и как-то случайно оказался перед театром, где Метельников по договору ставил какой-то спектакль: остросоциальную драму, построенную на конфликте ретрограда-директора и прогрессивного то ли зама, то ли главного инженера. В тот вечер был прогон, актеры были в костюмах, в гриме: были сцены в цехах, с участием рабочих – в первых рядах сидела публика: критики, коллеги, знакомые. Я прошел тихо, сел сбоку, а когда представление окончилось, остался на банкет. Говорили речи: кто-то хвалил за скупость, лаконизм, кто-то мягко выговаривал, причем за то же самое, кому-то нравилось, что массовые сцены на этом фоне «взрываются как митинги», другой считал это постановочным излишеством, «хованщиной», но в итоге все сошлись на том, что если весь спектакль «ужать» примерно на четверть часа, то все устаканится, и проблема встанет перед залом во всей своей остроте.
Я слушал и пил, заранее решив, что оставлю машину перед театром, возьму такси, и вернусь, возможно, вместе с Метельниковым, для прикрытия. Но все вышло не так. После критиков я вдруг завелся, встал, представился, и стал говорить, что мне, как человеку