от зимовья.
– Сынок! Иди, чайку попей!
Слово «сынок» Храбореев произносил теперь как-то особенно. Многих в своей жизни называл он этим ласковым словом – сынок. Но это было походя, примерно так же, как люди говорят друг другу: «брат», «сестра», земляк». Теперь для него это слово звенело совсем по-другому – золотым валдайским колокольчиком.
Он подошел к художнику.
– Малюешь? А я думал, ты рыбалишь тут. Ничего, если я постою, посмотрю?
Парень улыбнулся.
– Мы за смотрины денег не берем. Не жалко.
Помолчав, Храбореев сказал удивленно:
– Ловко получается. Картинка, можно сказать, из ничего, из воздуха…
– Ну, что ты, Северьяныч! Мне далеко до них!
– До кого?
– До мужиков, которые могут деньги из воздуха делать.
Покачав головой, Храбореев уверенно ответил:
– Нет, сынок! Это им до тебя далеко. Я раньше тоже думал: «деньги, деньги…» Но дело не в деньгах…
– А в чём же дело, батя? В чём, как говорится, корень бытия?
Под сердцем охотника – будто чиркнула пуля. «Батя». Художник произнёс это легко. Играючи. Северьянычу даже стало немного обидно…
– Корень жизни, говоришь, сынок? Это как посмотреть на неё, на житуху. Пойдём. А то руки, гляжу, посинели.
В зимовье потрескивала печь. Сидели, пили чай и говорили обо всём на свете. Искали «корень жизни». Антону Северьянычу было хорошо такими вечерами. Выходя из зимовья, он смотрел на небо и крестился, благодарил всевышнего за ту несказанную радость, какая была на душе.
Стужа приходила по утрам. Ножевыми ветрами разодранное пространство кто-то пытался штопать белыми нитками – редкие снежинки мелькали косыми стежками. Первые льдины зарождались в верховьях и с перезвоном высыпались из речного рукава, блестели в широком устье. И на озере уже припаивались робкие забереги. Утром выйдешь умыться, разобьёшь лазурную стекляшку. Руки сунешь – будто в костер. Обжигает водичка. Постоишь на берегу и улыбнешься. Красота! Заморозки покрошили комара и гнуса, – не докучает колючая тварь… Давненько Тиморей мечтал вот так-то душу отвести, с удочкой посидеть на берегу или просто побродить, вдыхая аромат сгоревшей осени, любуясь небом, горами, буровато-желтым листарём, струящимся по реке. Он собирал горстями, ел фиолетовую горьковато-сладкую голубику, пришибленную морозцем. Рвал кисточки яркой смородины – стылым горошком таяла во рту. Среди моха и лишайников собирал морошку, пугая куропаток.
В эти дни Храбореев далеко не отлучался от зимовья. То и дело подходил к Тиморею. Что-нибудь рассказывал, показывал.
– Гляжу, морошку лопаешь, – сказал охотник, глазами показывая на дальний берег. – На Тайгаыре, вон там, морошки было раньше – завались. Куропатка жировала, как барыня. Наклюется, бывало… Слышь, сынок! Не поверишь! Куропатка, бывало, так наклюкается, что её, беднягу, шатает. И взлететь не может. Ей-богу. Ягоды полное брюхо. – Северьяныч посмеивался. –