войны. Я практически не видела ее своими глазами, но чувство того, что она буквально проходит мимо меня, появлявшееся в такие минуты, напугало меня на всю оставшуюся жизнь.
Учась в университете, я узнала, что это – никакое не чудо и не мои выдумки.
– Чувство эмпатии, – говорил мне профессор Рихтер, – развито у всех людей, но в разной степени. Кто-то просто способен понять эмоции своего собеседника, кто-то – объяснить их происхождение, а кто-то – даже предугадать, какой комплекс действий осуществит его визави через некоторое время. Причем необязательно даже реально контактировать с человеком – можно видеть или осязать его вещи, видеть его по телевизору, но не в роли в кино, а в реальных декорациях, – и уже уметь сочувствовать, сопереживать ему так, что практически становишься с ним единым целым. Иногда в науке это называют даже идентификацией с объектом.
– То есть? – уточнила я. – На некоторое время я теряю свою собственную индивидуальность и становлюсь как бы отражением того, о ком думаю в настоящий момент?
– Именно так. Если ты сильно этого захочешь, то способна прочувствовать даже то, что чувствовали, скажем, твои далекие предки или люди, с которыми ты и вовсе никогда не была знакома.
– А что для этого нужно?
– Только твое желание и хорошее знание обстановки, в которой существовал или существует тот или иной субъект. Скажем, если ты представишь себе интерьеры Овального кабинета и прочтешь две-три биографии Клинтона, то вполне сможешь почувствовать даже то, что он чувствовал во время общения с Моникой Левински…
Профессор Рихтер шутил, но мне было уже не до юмора.
– Тогда получается это нечто вроде машины времени?
– Не совсем. Машина времени подразумевает способность влиять на события. Ты влиять не сможешь, но сможешь очень отчетливо воссоздавать для себя те или иные картины. Очень хорошо для ученого-историка, кем ты, к сожалению, не являешься…
Профессор был прав – история хоть всегда и была моим хобби, училась я все же на юриста-международника. Почему такой выбор? Все просто. За этой профессией стояла реальная возможность вернуться в Сербию, куда меня так неистребимо тянуло все годы вынужденной эмиграции. Хотя говорят, что место, в котором прошла молодость человека, является определяющим для него и его потом всю жизнь туда тянет, на меня это высказывание распространить можно с трудом. В Германии была моя первая, как я думала, любовь – потом уже стало понятно, что любовью там не пахнет. Искренние чувства, поняла я, я смогу испытать только на родной земле, все остальное всегда будет для меня обманом. Нет, я не чувствовала в себе порывов Индиры Ганди или Беназир Бхутто, я была далека от политической борьбы, просто… гипертрофированный патриотизм, он же треклятый сербский шовинизм, очень громко клокотал внутри меня – как внутри каждого серба, оказавшегося на чужбине.
Я выросла