вдруг зазвенел от ненависти. – Тебе… и слушать невмоготу, а мне… Нет уж, послушай, ты! Чтоб знал, с кем воюешь!
– Да я знаю… Оля! – Он дотронулся до ее плеча.
– Не знаешь! Это я знаю! Разве это люди? Их разве женщины рожают?
Прокричав это, она затихла, лишь подрагивало ее плечо. Потом она повела им, требуя убрать руку, долго молчала, разглядывая что-то в темноте перед собой, кажется – белеющую посреди сруба печь, ладонью поглаживала бревно будущей стены дома.
– Их было четверо, немцев, – прежним уставшим голосом продолжала она. – Те трое и еще один какой-то… Они пришли пьяные, завалили стол фляжками, банками, объявили, что в гости пришли, керосину в канистре принесли. Предусмотрительные. Керосину в деревне ни у кого не было, как подступает ночь, пораньше укладываются все, чтоб засветло… Сами заправили лампу, зажгли. Потом тот, который нюхал мои волосы, подошел, смеясь, ко мне, сорвал платок, и смех его застыл на хорячьей морде. Лицо у него было острое, как у хорька. И глаза выпучились, чуть не полопались. Волос у меня не было, а вся голова в струпьях… Это бабка моя: «Что, говорит, делать-то, внученька, серной кислоты у меня где-то маленько есть в пузырьке, давай сожгем маленько кожу, тогда, может, побрезгают, не опоганишься об них, у бабы должна быть и душа, и тело чистыми, а болячки заживут». Я и… Только я не знала, что это так больно… Ну, да это ладно… В общем заревел немец коровой, кинулся почему-то к бабке, будто знал, что она меня научила, затряс ее. Она ему стала объяснять, тыкая в меня пальцем, что, мол, неизвестная болезнь девчонку начала есть, может, и заразная. «Ладно, – сказал немец по-русски. Долго они тут хозяйничали, сволочи, по-русски многие научились говорить. – Ты, старуха, ступай на улицу, не мешай нам…» И вытолкал бабушку в сени, захлопнул дверь. А деда не было дома, он в лес за хворостом пошел с обеда и еще не вернулся. Потом немец подошел к столу, начал пить прямо из фляжки. И вдруг крикнул что-то по-своему тем троим. Они набросились на мать, повалили ее прямо на пол, оборвали на ней худенькое платье. Прямо один немец схватил ручищей за ворот и рванул… Как она, мама, кричала и билась, они втроем ничего с ней сделать не могли. Потом один схватил банку с консервами и ударил ее по голове…
Олька говорила теперь все это голосом глуховатым, бесцветным, и Семену казалось, что он слышит не настоящий, живой голос, что к нему доносится откуда-то его эхо, то затихая, то усиливаясь. В груди его саднило, там растекалось что-то горячее, хотелось глотнуть хоть немного свежего и холодного воздуха, но воздуха вокруг не было, была черная, удушливая пустота.
– Я не знаю… я не видела, что было дальше, – пробивался откуда-то к Семену голос Ольки. – Я только слышала, как мама простонала последним стоном: «Доченька… не гляди, зажмурься…» Я не могла глядеть и без того, потому что немец… который из фляжки пил… царапал пальцами мои груди и живот. Он замотал мне чем-то голову… Он пытался справиться со мной на кровати… Я не знаю, как мне удалось его отбросить, он был сильный… Но он почему-то слетел с кровати, ударился вон об