давай, дядя Ганс… – произнес Дедюхин неожиданно. И не совсем понятно добавил: – А настелить гать – не в дуду сыграть. Мы те сами заиграем, а ты попляшешь. А теперь всем спать, Савельев Иван, глядеть за дорогой. В три часа меня разбудишь, если все будет тихо.
И он первый улегся на теплую рыхлую землю, мгновенно захрапел.
Семен, облюбовав себе место для сна, наломал веток, застелил землю. Снял сапоги, положил их под голову, засунув в голенище для мягкости воняющие потом портянки. Укладываясь, он боялся, что дядя Иван захочет продолжить разговор об Ольке, но тот молчал, только все скреб ложкой в консервной банке.
Стояла удивительная тишина, как уже много недель подряд. Немецкий передний край отсюда был километрах в трех-четырех, но этого не чувствовалось. Где-то далеко то в одном месте, то в другом небо слабенько озарялось колеблющимся светом и гасло – это время от времени взлетали над линией фронта осветительные ракеты.
Пока рыли капонир, стояла плотная духота, а сейчас тянул со стороны озерка ветерок, и, кажется, начали набегать тучки, в звездном небе, как в порванном решете, зияли черные дырки. Семен глядел на эти темные пятна, думал о Наташе, а перед глазами стояла Олька, маленькая и беспомощная, с оголенными грудями, торчащими в разные стороны, просящая у него не любви, а просто ласки, как умирающий от жажды просит, наверное, глоток воды. «А может, я буду тем и счастливая, Семка!» – стонала она, глядя на него умоляюще и униженно, в глазах ее не было мертвенной пустоты, они горели сухо, пронзительно, немного болезненно, но по-человечески. «Как ты не поймешь?! Мне от тебя ничего не надо, только эту минуту…»
Она просила откровенно, униженно, оскорбляя себя и его, и у него мелькнуло тогда, что в ней проснулось что-то животное. Но, мелькнув, эта мысль пропала или он ее просто отогнал, потому что она по отношению к Ольке была все-таки несправедлива, чем-то марала ее. Еще он подумал, что смертельно оскорбит эту девчонку именно тем, если отвернется… Он шагнул к ней, одной рукой обнял за плечи, другой скользнул по ее груди, обжигаясь. Она запрокинула плотно повязанную платком голову и жадно нашла сама сухими, сгоревшими губами его губы. Ноги ее подогнулись, она своей тяжестью потянула его вниз, на землю, а потом от женского чувства впервые испытанной любви застонала мучительно и радостно. Мозг ему больно прорезало, что когда-то так же вот застонала и Наташа, и он только тут с ужасом очнулся, в голове было пусто и гулко, там будто кто-то молотил палкой по железному листу…
…Так оно вот и случилось, думал сейчас Семен, слушая, как похрапывает Дедюхин. И винить в этом он не мог ни себя, ни Ольку, девчонку все-таки непонятную ни в словах, ни в поступках. А может быть, и понятную, подумал вдруг Семен, но только изломанную войной, измученную всем тем, что ей пришлось пережить. Этим все и объясняется…
Семен припомнил все встречи после той, первой, когда она спросила, смог ли бы он ее поцеловать, и когда она вырвалась из его рук, закричав враждебно: «Жалельщик какой нашелся…» И она действительно была, кажется, оскорблена тем случаем, в сарайчик к Капитолине и Зойке приходила