одного человека, который перед нашим расставанием в привокзальном ресторане города Минска изложил сверхзадачу: стать действительным членом Академии наук с тем, чтобы безнаказанно предаться преступному сладострастию. Стать гением Зла. Мой новый друг хочет стать гением Разума, хочет, чтобы мозг его разросся, как это гипертрофированное мегаздание, которое для нас построил Сталин: мимо иду и все никак его не миную… А я? Вру, извещая друзей, что хочу стать писателем. Тогда как на самом деле хочу стать хорошим человеком, а это не тот прожект, о котором стоит кричать на всех углах.
Засмеют-с. Вот и Битов не одобрил, когда я рассказал ему про замысел романа «Иногда хороший человек».
То есть и писателем хочу, конечно, но таким, перо которого целиком поставлено на службу человеку, идущему в этой жизни стезей нравственного самоусовершенствования. То есть писателем русским. В уме я всегда добавлял этот эпитет, со словом «писатель» для меня неразделимый. Ведь вся наша национальная идея, считал я тогда, – самоусовершенствования. Так что это понятие «русский» – для меня было чем-то вроде моральной категории. Вроде повышенного правдолюбия.
В отличие от понятия «советский», которое было категорией однозначно аморальной.
Спасибо тебе за этот эпизод 1967 г., чудом сохраненный! Я начисто не помню – да и понятно, после «старки»; а вот кагэбэшный рассказ чуть-чуть сейчас разморозился во мне, тошнотворно зашевелился отогревок. Эти мальчики на Ленгорах: один хочет перевернуть мир, а другой – «всего лишь» найти Бога и стать хорошим русским писателем… Кажется, даже Герцен и Огарев на тех же горах, еще Воробьевых, хотели меньшего от себя, клялись в ненависти к деспотизму и посвящали себя борьбе с провинциальным самодержавием. За сто с лишним лет Воробьевы взлетели до Ленинских и ставки в игре повысились, мы стояли в центре «Империи Зла», только что ошеломленные рассказом о том, как оно буднично вершится в нашем городе, может быть, прямо здесь и сейчас, под ногами, в подполье, выстрелом в основание черепа. Было от чего опьянеть и возжелать высшей судьбы.
Бунт
В принципе, я одобрял бунт, но как бунтарь был бездарен и знал это. Вопреки Марксу, заявившему, что «счастье – в борьбе», я воспринимал борьбу как несчастье. Борьба делает меня вдвойне несвободным: от противника, с которым я связан по рукам и ногам, – и от себя самого, потому что, ввязавшись в драку, я не могу заняться ничем другим: намертво скован усилием каждой мышцы. Борьба – самое несвободное состояние. Моя стратегия в том, чтобы переводить отношения в другую плоскость, точнее, объем, где я и мой потенциальный враг могли бы обойти друг друга и больше никогда не встречаться.
Тупое слово. «Низколобое».
Я предпочитал возвышенные. Мятеж. Восстание. На площади Восстания в Ленинграде меня всегда охватывали чувства, соответствующие этому поразительному все же названию; там, у ротонды метро, я с особой пристальностью вглядывался в лица сограждан: сознают ли они в своем рабстве невыносимый сарказм топонима?
Сомневаюсь в освященной психоанализом альтернативе Fight