стрелялись, я тебе доложил, честь по чести, это Васька насмерть убит.
Жандр с недоумением протянул:
– Нет лица на тебе…
Опустив руки, подхватив эту вздорную мысль, твердя про себя, что лица на нём всё последнее время и вовсе не стало или, возможно, и не было даже совсем никогда никакого лица, а нечто невнятное, рожа одна, не приметил никто, чудеса, дурачье, обожжённый, униженный этим мрачным открытием, понемногу выбираясь из своего забытья, подняв глаза, с упрёком и грозно, он глухо спросил:
– Что здесь Якубович, вот именно: что здесь Якубович, с какого конца, коза на плацу, вот что ты мне лучше доложи по всем пунктам, вразуми, не пойму?
Испуганно оглянувшись, словно надеясь увидеть шального драгуна у себя за спиной, переводя затем на него тревожно вопрошающий взгляд, а ведь жив, не убит, Жандр негромко, ласково произнёс:
– Помилуй, Александр, здесь никакого Якубовича нет…
Усмехнувшись, не став отвечать на дичайшее подозрение хлопотливого доброго друга, что он ненароком повредился в уме, пытаясь сам осознать, с какой стати в отношения близких друзей встрял посторонний для них, балбес, балабол, вечно шумный и зычный, не голос, Иерихона труба[14], неумный, конечно, однако с превосходными честнейшими мыслями на весь белый свет, как и принято нынче, все якобинцы, кричи да кричи, этот, как его, Якубович, правдолюбивый, вздорный на вид, с такими большими усами, точно чуя чутьём, что появление крикуна Якубовича могло бы как-нибудь ему разъяснить, что он сам в этой дурацкой страшной истории, мрачно глядя на стену, обитую блёклым пёстреньким ситцем, привозим из Англии, когда ткать свои ситцы пора, стараясь подавить раздражение, он неспокойно, раздёрганно произнёс:
– А я тебе говорю, что на одном Якубовиче эта кровь, на Якубовиче только одном!
Жандр отмахнулся:
– Полно тебе, Васька сам понапрасну бесился, шальной, пули просил сколько раз.
Да, разумеется, дело выходило именно так: Шереметев и слишком просился под пулю и часто выхватывал армейский свой пистолет, не дуэльный, угрожая тотчас себя застрелить в наказанье кому-то, вечный укор, а пистолетом не шутят, не шутят, раз промолчал, другой промолчал, а там и стрельнул почём зря, однако ж вот он никому не грозил, никогда не просился под пулю, дело нехитрое, впрочем, трусом не будучи, а с трезвой головой на плечах, а всё ж таки, несмотря на всю свою трезвость хвалёную, со всем своим глубоким умом, как Жандр об нём на всех углах не без римского пафоса говорит, был бессмысленно, непонятно кругом виноват, как об этом всё громче что-то твердило ему с каким-то упрямством, и, пытаясь пресечь этот настоятельный неприятный внутренний голос, он напомнил хлопотливому другу:
– Вспыльчив, вспыльчив, да отходчив и добр, опоминался всегда, прощенья просил и всем сердцем обиды прощал, в соображенье нельзя не принять, какая ж на Ваське вина?
Жандр согласился легко и так же легко возразил:
– У него сердце отлично-доброе, благородное было, это всё так, я молчу, однако ж ты прими в расчёт всё безумие его бестолковых, животных страстей, от ревности был без ума.
Он вскинул