утешений, не в утешениях дело, что в них, слова, пустота, и это спокойствие доброго друга только пуще распаляло его:
– Они к Завадовскому приехали пьяные, Шереметев с Якубовичем во главе, я потом об этом узнал, там между ними ссора была, кто над собой властен в ссоре и во хмелю? Я ж был трезв и спокоен, сидел и читал, Мольера читал, ты заметь, с какой стати было мне задирать Якубовича? С какой стати, главное, было Ваську не удержать? И вот Васька убит, и выходит, что это я кругом виноват, а не он.
Жандр затряс головой:
– Да полно тебе, Александр, это всё Якубович беспутный его натравил, на Якубовиче, стало быть, и вина, в этом логика есть, а ещё есть логика в том, что твой долг был за эти проделки Якубовича наказать, благородное дело, поверь, или ты логике враг?
Оно славно всегда – верного друга иметь, на тебе не видит греха, хоть пляши на гробах, хоть из пистолета пали, на том и весь сказ, так что готов рядом с другом порядочного человека заслышать в себе, как бы не эти глаза, привязались, проклятые, глядят и глядят, и он, пристально поглядев на него, огрызнулся:
– Ну, это ты брось, говорю!
Жандр вдруг вскочил, не желая, должно быть, далее слушать его, и суетливо изрёк:
– Постой, ты устал и продрог, тебе чаю с ромом как раз, я прикажу.
И выскочил вон, оставив его одного перед печкой, в которой лениво догорали дрова.
В другой комнате раздались приглушённые голоса. Кто-то, кажется Ион, что-то негромко сказал. Затем Жандр прокричал намеренно громко:
– Чаю подай!
И на него продолжали глядеть с глубокой болью расплывчато-голубые глаза и в полном молчании упрекали его, и он всё этим пристально вопрошающим глазам говорил, говорил, что он виноват, сомнения нет, что искупит вину, в этом тоже сомнения нет, понимая прекрасно, что такого рода вину уже не искупишь ничем, и уснул наконец прямо в кресле, сморённый усталостью и теплом, далеко вперёд вытянув разутые ноги, слыша сквозь внезапно навалившийся сон, как Жандр негромко-настойчиво звал:
– Александр, Александр…
Он ещё понимал, что намеревался сказать ему Жандр, и мысленно даже пошевелился, чтобы выпить чаю и поднять сапоги, сапоги-то стало особенно жаль, однако же тёмное забытье тут же оглушило его, затянув в свою мягкую бездну.
Утром, с немалым облегчением открывши глаза, во всём теле ощутивши бодрую свежесть, он встретил прямо в упор вопросительно-жалобный взгляд Шереметева, о чём-то важном умолявший его.
И он тотчас поднялся со стула, стоявшего близко, но несколько сбоку, у ног, и неуклюже встал перед ним:
– Самое время вставать. Просил Василий Васильевич очень приехать тебя, Александр.
Он спросонья ещё не понимал ничего и сердито спросил:
– Какой? Какого чёрта ему?
Склонившись низко над ним, точно он был в жару и в бреду, бледный Ион срывавшимся голосом пояснил:
– Шереметев, какой же ещё, не знаю зачем, не сказал, только приехать очень просил.
Он тотчас сел на диване, тотчас вспомнивши страшно вздутый живот, чёрную дырку в боку и ком намокших волос, прилипших к затылку,