штукатуркой с помехами.
Это моя четвертая больница и пятый паспорт. Приходится менять год рождения каждые 15 лет, иначе мое тридцатилетие бросается в глаза. Первый участковый, к которому я обратился, отказался меня понять. Его вторая отрицательная была кислой и жидкой, как лимонный сок.
Его коллега оказался покладистей. Третью положительную, текущую по его венам, я учуял с порога, и мне захотелось одновременно выпить его до дна и оставить жить. Я выбрал второе, потому что мне нужен был паспорт. И потому что меня мутило от его одеколона. Я спросил, зачем брызгаться приторной водой, когда пряный аромат твоей крови перебивает все запахи на свете? Он не ответил, только выпучил глаза, как будто этим вопросом я пытался его задушить.
Точно так же отреагировал когда-то отец.
Он погиб в сорок первом, за два месяца до начала войны. С тех пор развалился Союз, остатки нашего колхоза стали частью Москвы, вокруг выросли исполинские дома, гигантские магазины и огромный ландшафтный парк, а построенная отцом лачуга так и стоит в низине, единственная из всей деревни. Продать ее невозможно из-за «удобств на улице», и каждый раз, запирая дверь, я упираюсь взглядом в сколотый завиток наличника. Вырезая языческие символы в узоре из трав и цветов, отец верил, что защищает дом от нечистых сил. Думая об этом, я машинально сколупываю с завитков куски бледно-желтой краски.
Иногда в низину спускаются дети из парка и заглядывают в окна через забор. Они ничем не лучше больничных камер и думают, что в доме никто не живет. Самые смелые из них пробираются к двери и тоже сколупывают краску с наличников. Я люблю припугнуть их внезапно открывшимся окном или скрипом половиц и смотреть, как они уносят ноги, путаясь в высокой траве отцовского огорода. Я никогда их не трогаю. Честно говоря, я и сам их немного боюсь.
Наверное, все дело в мальчике, научившем меня различать кровь на вкус. Я столкнулся с ним в Новгороде, куда отправился по делам колхоза. Хотя правильнее, наверное, сказать, что это он столкнулся со мной. Он бежал босиком по ночному городу и врезался в меня с такой силой, что повалил нас обоих. Я выругался и спросил, не ушибся ли он. Он подскочил и уставился на меня так, словно я только что появился из воздуха. Его глаза были мутными, как подтаявший мартовский снег.
Дальше я помню плохо. Кажется, он ухмыльнулся. В шею вонзилось что-то острое. Меня бросило в жар, а потом в холод. Во рту стало вязко, будто я объелся черноплодки. Улица расплылась в бесформенную массу. Когда я снова открыл глаза, мальчик сидел со мной рядом, и его босые ступни были того же цвета, что и мерзлая земля на обочине.
– Получилось, – улыбнулся он, и я заметил на его губах засохшее красное пятно. – Теперь они возьмут меня к себе.
– Кто возьмет?
– Опричники.
В темноте вдруг отчетливо проступила белая стена Кремля, хотя днем она казалась кирпичной.
– Вообще-то они не любят, когда их так называют, – продолжал мальчик. – Старейшие до сих пор помнят опричников, обративших их во время погрома. Но слово прижилось. При них Новгород стал ночной