был младше меня, в сознании матери и я неизменно опускалась на его уровень. Меня бесило то, что она сюсюкает со мной, я требовала естественного уважения, а ей казалось, что я капризничаю.
Бабушка разговаривала со мной, как со взрослой. Точнее, она общалась сама с собой, и спорила, и даже кричала. У нее всегда находился невидимый собеседник, порой даже диктор на телеэкране. Ленька боялся бабушки до жути, отказывался ходить к ней в гости, тем более она никогда ничем нас не угощала, наоборот, ждала подношений. А мне было интересно, я ловила каждое слово. Она читала вслух стихи, чему я научилась у нее, поняв, как важен звук, его вибрация в воздухе. Имена и лики Цветаевой, Есенина (казалось бы, несовместимых!) сизыми тенями витали, сливаясь, вокруг ее прокуренного ложа. Замерев в уголке, я пропитывалась атмосферой квартиры, из которой мать выжила бабушку, оправдавшись перед собой и любопытствующими соседями, что важнее создать условия детям. За нами ей виделось будущее! А старуха, которой тогда было от силы лет пятьдесят, может и в психушке свой век дожить. Ведь совсем уже гусей гонит…
И я лишилась предмета обожания. Отцу тогда уже было не до меня, он углубился в поиски концепции нового театра. Рылся в книгах, бегал по друзьям… Мать же сводила наше общение только к быту. Ее непонимание доводило меня до того, что я начинала беситься: швыряла в стену фарфоровых слоников, которых она «обожала», выдавливала ей в туфли зубную пасту. Она приходила в ярость и тащила меня в бывшую бабушкину комнату, чтобы запереть, а я визжала, что когда-нибудь припомню ей это. И сама дурела от своего крика…
Наверное, тогда я и пристрастилась к одиночеству, болезненно втянулась в него, и это теперь так бесит мать. Того, что сама же впервые и закрыла меня, вынудив углубиться в себя, она уже не помнит.
Мы и теперь понимаем друг друга ничуть не лучше. Вернее, она-то для меня – раскрытая книга. Бульварный роман. А для нее то, что пишу я, – чудовищная тягомотина. Двусмысленное слово «писульки» звучало уже не раз. Она считает это блажью или болезнью, или затянувшимся детством, уж не знаю… Я по глазам вижу, как она пытается разгадать меня, понять, почему я осталась с ней. Ведь при всей ее глупости она не настолько тупа, чтобы не понять, что мы с ней – с разных планет.
Их поколение сорокалетних с лишком, бывших пионерок-комсомолок, отравлено всей этой чушью насчет того, чтобы «не было мучительно больно…» Только вот «бесцельно прожитые годы» мы с ними понимаем по-разному. Их муравьиное карабканье к однажды намеченным вершинам вызывает у меня желание со всего маха дать битой по ломким коленкам, чтобы раз и навсегда остановить это тупое движение.
И, может, однажды я решусь на это…»
Уже оставив машину, Наташа подумала, что надо было заезжать на Поварскую через Садовое. Раза в два быстрее добралась бы, хоть и до разворота перед Новым Арбатом лишний километр. Взглянула на часы:
– Ох ты, боже мой!
Опоздание в сорок минут было не в ее стиле. И подумалось, что это дочь, встретившись,