откинулась на спинку кресла Бориса в его кабинете и задумалась о том, как часто он, должно быть, отводил глаза от этого холмистого пейзажа, возвращаясь к странице (он писал от руки), чтобы создавать сцены любовной жажды, снедавшей Юрия и Лару. Когда я была в переделкинском доме, снаружи мягко падал снег, делая царившую в доме тишину еще более мягкой. Кабинет обставлен с почти болезненной простотой. В одном углу стоит маленькая кровать с кованой спинкой, над ней с одной стороны висит набросок портрета Льва Толстого, с другой – семейные зарисовки отца Бориса, Леонида. Эта кровать – с ее тускло-серым узорчатым покрывалом и красновато-бурым обрезанным квадратом коврика возле нее – больше подошла бы интерьеру монастырской кельи. Напротив – книжный шкаф: Библия на русском языке, труды Эйнштейна, сборники стихов У. Одена, Т. Элиота, Дилана Томаса, Эмили Дикинсон, романы Генри Джеймса, автобиография Йейтса и полное собрание сочинений Вирджинии Вулф (любимой писательницы Жозефины Пастернак), наряду с Шекспиром и учением Джавахарлала Неру. Лицом к письменному столу, на мольберте, – большая черно-белая фотография самого Бориса. Одетый в черный костюм, белую рубашку и темный галстук, он выглядит, как мне показалось, примерно на мой возраст – лет на сорок пять. Боль, страсть, решимость, покорность, страх и ярость излучают его глаза. Губы почти сжаты, будто закаменели в твердой убежденности. В его святая святых нет ничего мягкого или податливого; чувственность он приберегал для прозы.
Я думала о мужестве Бориса – мужестве, с которым он сидел здесь и писал свою правду о России. О том, как дерзко он смотрел в лицо советским властям и какой неизгладимый след в конечном итоге оставили в его душе преследования и угроза смерти. Как, несмотря на то, что он пережил Сталина, несмотря на колоссальные литературные достижения, он провел свои последние годы здесь в принудительной изоляции, и советские власти шпионили за ним и отслеживали каждое его движение. Кабинет стал его личным карантином: он наверху, пишет, его жена Зинаида внизу, беспрерывно курит и раскладывает пасьянсы или смотрит громоздкий советский телевизор, один из первых выпущенных в стране.
И еще я представляла себе его возлюбленную Ольгу Ивинскую, которая в последние годы жизни Бориса каждый вечер взволнованно дожидалась его в «избушке» на другой стороне пруда, в Измалкове, в километре от переделкинской дачи. Там она утешала и поддерживала его, подбадривала и перепечатывала его рукописи. Ее отсутствие здесь, в этом доме – ни бережно хранимой фотографии, ни портрета – ощущается как диссонанс. Ибо что такое история любви в «Докторе Живаго», если не его страстный cri de coeur,[23] обращенный к Ольге? Я думала о том, как она бесконечно убеждала его, что он талантлив, когда власти язвительно называли его бездарностью; как она привносила в его жизнь веселье и нежность, когда все вокруг было таким расчетливым и резким, политизированным и чреватым последствиями. Как она любила его; и как она