четыре, понимаешь?»
– Да, сэр, – вежливо отвечает мальчик.
– Так вот, – говорю я и глажу его по неровной, словно фигурный молоток, голове, – я и есть та самая красная горка.
Учительница-поэт дает мне пощечину. И я знаю за что. Ей, как и большинству присутствующих, нужно, чтобы я чувствовал себя виноватым, чтобы я сокрушался, плакал и извинялся. Ей хочется, чтобы я показал раскаяние, зарыдал, сэкономил государственные деньги и спас ее от унижения, потому что она тоже черная. Да я и сам жду, когда знакомое, всепоглощающее чувство черной вины поставит меня на колени. Собьет меня на пол, отняв бессмысленный идиоматический костыль, пока я не согнусь в мольбе перед Америкой, слезно каясь в своих грехах перед цветом кожи и страной, упрашивая о помиловании свою гордую черную историю. Но ничего не происходит. Жужжит кондиционер, я все еще под кайфом. Охрана препровождает учительницу на место: мальчик плетется за ней, вцепившись в шаль, как в реликвию. Клеймо от пощечины, которое должно бы гореть на коже во веки веков, уже побледнело, и я не ощущаю ни малейшего укола совести.
Вот же черт: меня судят на всю жизнь, но впервые я не испытываю никакой вины. Эта вездесущая вина, черная, как подгорелая корка на яблочном пироге в фастфуде или баскетбол в тюрьме, ушла. Это почти как почувствовать себя белым. Ты вдруг освобождаешься от стыда за цвет кожи, того стыда, что заставляет чернокожего очкарика-первокурсника трястись в ожидании пятницы, когда в столовой подадут жареного цыпленка[17]. В колледже я был тем самым «этническим многообразием» – так это громко именовалось в глянцевых журналах, – но ни за какую стипендию я не стал бы жадно обсасывать куриную ножку под любопытными взорами однокашников. Я больше не участвую в этой коллективной вине, которая удерживает чернокожего виолончелиста на стуле в третьем ряду оркестра, чернокожую секретаршу, складского работника, победительницу конкурса красоты («и ничего в ней такого особенного, она просто черная») от того, чтобы однажды в понедельник прийти на работу и пристрелить всех белых ублюдков. Чувство вины заставляло меня бормотать «извините» за каждую неудачную передачу на площадке, за каждого политика под следствием, за каждого пучеглазого комика с голосом, в который прокралась негритянская хрипотца, за каждый фильм о черных, начиная с 1968 года. Но теперь я снимаю с себя всякую ответственность, поняв, что мы, чернокожие, не чувствуем за собой никакой вины, только когда действительно что-то натворим, избавившись, таким образом, от когнитивного диссонанса – как это можно быть черным и ни в чем не виноватым, и тогда перспектива оказаться в тюрьме приносит облегчение. В том смысле облегчение, когда срамить черных – облегчение. Голосовать за республиканцев – облегчение. Жениться на белой женщине – облегчение, правда только временное.
Беспокоясь оттого, что мне так спокойно, делаю последнюю попытку воссоединиться со своим народом. Закрываю глаза, кладу голову на стол, носом в сгиб локтя. Сосредоточиваюсь на дыхании, изгоняя из сознания национальные