напор, внутренняя твердость – но была и хрупкость, особенно в молодости. Она с первого слова давала понять, что у нее свои правила. В первом письме к ней, с фермы на юге Франции, Набоков пишет: «И хороши, как светлые ночи, все твои письма – даже то, в котором ты так решительно подчеркнула несколько слов»[46]. В следующем – относящемся к стадии вечерних свиданий и прогулок по сверкающим огнями берлинским улицам: «Нет – я просто хочу тебе сказать, что без тебя мне жизнь как-то не представляется – несмотря на то, что думаешь, что мне „весело“ два дня не видеть тебя. (…) Слушай, мое счастье, – ты больше не будешь говорить, что я мучу тебя?»[47]
Как и Набоков, она умела восторгаться житейскими пустяками и литературными перлами; он утверждал, что из всех женщин, которых он когда-либо встречал, у нее самое лучшее, самое живое чувство юмора. Однако сам Набоков был жизнерадостен по природе, в то время как ей было свойственно впадать в уныние. Он упрашивал ее, незадолго до возвращения из американского лекционного турне: «Люблю тебя, моя душенька. Постарайся – будь веселенькой, когда возвращусь (но я люблю тебя и унылой)»[48]. Она же признавала, что склонна подвергать все критике. Например, не считала нужным удерживаться от упреков даже в адрес человека, которого любила всей душой. После изматывающей поездки в Париж для налаживания литературных связей Набоков пишет с досадой: «…но что же я буду тебе все рассказывать, если ты считаешь, что я ничего не делаю»[49]. Из Лондона, во время первой поездки с той же целью: «Душка моя, it is unfair (как я уже тебе писал) говорить о моем легкомыслии. (…) Я прошу тебя, моя любовь, не делай мне больше этих ребяческих упреков, je fais ce que je peux»[50]. Снова из Лондона, два года спустя: «Я готов к тому, что вернусь в Париж, оставив лидский замок висящим в сиреневой мути на вершок от горизонта, но если так, поверь, что будет не моя вина, – я предпринимаю все, что в моих силах и возможностях»[51]; и на следующий день: «Не пиши мне про „don’t relax“ и про „avenir“ – это только меня нервит. Впрочем, я обожаю тебя»[52].
С той же строгостью она обращалась и с другими. Если Т. X. Гекели был бульдогом при Дарвине, то Вера Евсеевна – при Набокове, пусть и в образе изящной гончей. И то, что Набоков выстроил свою жизнь на стальной основе под названием «Вера», является чертой его личности, известной далеко не всем.
В 1920-е и 1930-е он добивался все большего признания. В письмах к жене повествуется об этом, причем не только с гордостью, но и со смущением – поскольку Набоков никогда не искал ни покорного, ни льстивого одобрения. В собеседники он выбирал людей скорее независимых, чем покладистых: язвительного Ходасевича, задиристого Эдмунда Уилсона, напористую Эллендею Проффер, неугомонного Альфреда Аппеля. Известный своей непочтительностью, порой даже к Шекспиру, Пушкину и Джойсу, не говоря уже о Стендале, Достоевском, Томасе Манне, Элиоте и Фолкнере, в письмах он выражал отторжение всяческого преклонения перед общественным положением, властью, богатством или репутацией. Он редко откликался на текущие новости, но одна