Ирина Листвина

Гербарии, открытки…


Скачать книгу

из эвакуации, а те, кто не так уж торопился с этим, остались без прежнего жилья и легко могли потерять прописку, ставшую для жителей нашего послевоенного города одной из важнейших вещей на свете.

      За несколько лет до этого мой отец, инженер-строитель, вскоре после окончания вуза в тридцатых получил авансом (тогда, после очередного из выселений коренных жителей, жильё молодым специалистам давали без проблем) маленькую комнату на Старо-Невском. Туда он через год привёл маму, а вскоре они переехали с доплатой в большую комнату на Владимирской, в коммуналке без ванной (так была когда-то разделена барская, во весь этаж, квартира). Но зато в прекрасном шестиэтажном капитальном доме в стиле «северный модерн», напротив церкви, давшей своё название площади.

      Комната эта обладала высоченным потолком (почти в пять метров) и, более того, эхом, ютившимся в углах, а её единственное, зато казавшееся огромным окно-эркер выходило на площадь. Оно постоянно звенело – извне и изнутри. Извне – от шума троллейбусов, трамваев и машин на Владимирском и Колокольной, шума, который оно как бы затушёвывало своим ответным звоном. Изнутри же оно звенело вместе с люстрой, когда мама пела свои оперные арии, романсы и песни. А занимаясь работой по дому и шитьём, пела она их днём почти всё время.

2. Мама и наш дом

      Её голос обладал диапазоном от колоратурного сопрано до меццо, в консерватории ей прочили будущее, но он так и остался недошлифованным, обработанным не до конца, оттого что на третьем курсе она заболела чахоткой (туберкулёз в открытой форме) и была вынуждена взять академотпуск на год. Но через год она не выздоровела, а через два, когда была уже замужем за отцом, началась война. Я совершенно не представляю себе, как переносила она на тощем пайке сибирские зимы, как родила меня, как добиралась домой в эшелоне со мной трёхмесячной, да и как же выздоравливала в полуголодные (или просто голодные, а полу- только по сравнению с предыдущими) 1945 и 1946 годы.

      Но ни слабой, ни худой она мне никогда не казалась, я вспоминаю её стремительной, весёлой и домовитой, как державинская ласточка[22], и при этом по-испански (Испанию тогда ещё помнили), а точнее – по-сефардски[23] красивой. Она была тогда стройной, высокогрудой, двигалась легко, словно танцуя. Её миндалевидные глаза были огромны, длинны и бархатисты, или иначе говоря, они были карими с поволокой, чем-то под стать её голосу. Её лицо не выпадало и даже почти не выделялось из типа красоты тридцатых-сороковых, но при этом оно вполне могло бы по правильности тонких черт принадлежать ожившей статуе – впрочем, нет, скорее статуэтке, так как никакой иной богиней, кроме как домашней, она не была и не хотела быть.

      …Впрочем, всегда ли так было? Её внешность и голос в консерваторские времена были данными будущей примадонны. В те годы она подрабатывала и в советской чёрно-белой рекламе как внештатная (из скромных служащих), но всё же фотомодель. Вспомним, что в 1930-х рекламные и даже плакатные фотографии делались скорее для того, чтобы способствовать всеобщей приподнятости