где уже собирался народ. Над головами разносился скорбный и торжественный голос. О чем он говорил, я не понял, но все вокруг плакали, некоторые обнявшись. Голос разносился из тарелки на столбе. Обычно из нее лилась музыка, иногда песни и гимнастика. Вообще, до этого дня я ничего в своей жизни не помнил. Видимо всеобщее потрясение подвело черту под моей прежней бессознательной жизнью, тревога окружающих, почти осязаемая, заставила осмысливать действительность. С того дня я уже помнил почти все, что происходило вокруг и со мной. Наверное, кончилось «безмятежное детство». Если принимать этот штамп, то, какое детство началось? Мятежное? Тогда я об этом не думал, а стоял и ревел вместе со всеми, чувствуя, что неотвратимо надвигается что-то неизвестное и страшное. Такое же, как ежедневное появление в бараке соседских пьяных дядей с криками, ругательствами и потасовками. Тревога нарастала по мере увеличения толпы. Потом речь закончилась, появился дяденька, стал говорить и распоряжаться. Люди вокруг еще сильнее зарыдали и разволновались. Толпа теснилась, продвигаясь к оратору, и меня чуть не затоптали. Бабушка взяла меня на руки, стала выбираться из толчеи. Какой-то мужчина посадил к себе на плечи, я увидел, что людей много, а плачут только женщины. Немногочисленные мужчины молчат с суровыми лицами. Дома я спросил, почему все плакали. Бабушка сказала, что умер вождь, и показала на портрет красивого усатого дядьки, похожего на соседа – шахтера, которого звали Давид. Он всегда приходил с работы черный и страшный, потом долго фыркал в общем душе под ругань жильцов и выходил оттуда красивый и веселый, протирая полотенцем толстые усы. Еще она сказала, что теперь будет война, и заплакала. В это время в армии служил ее сын, мой дядя и отец Таньки, и зять, Томкин отец. Своего отца я не знал, а матери наши все были на работе, моя и Танькина на шахте, а Томкина в больнице, она работала фельдшером.
Я обрадовался, хотел идти воевать, чтобы уехать от надоевших сестренок, которых меня обязали опекать, и за которых частенько попадало. Стал тут же собираться, но бабушка, смеясь сквозь слезы, сказала, что войну еще не объявили и повестку не прислали, придется подождать. Ждать я не любил, но смирился.
С работы пришли наши мамы, снова все поплакали, потом успокоились, только прабабка, крутилась по комнате и спрашивала, кто помер. Ей объясняли, она кивала головой, прикладывала уголки платка к глазам, потом снова спрашивала. Весь этот день говорили только о том, что теперь будет, и до нас никому не было дела. Мы играли в «смерть вождя», заканчивалось войной, а я был главным героем, для чего нарисовал себе сажей из печки усы.
В этот вечер даже соседские мужчины пришли с работы трезвые, никто не кричал и не пугал нас. За столом взрослые стали обсуждать случившееся, а потом вдруг все замолчали и тут старенькая бабушка, в полной тишине возвестила, показывая на портрет на стене:
– А вы знаете? Вот этот мужик-то, он ить, помер!
Взрослые рассмеялись. Потом бабушка, спохватившись, прикрикнула:
– Тише, дуры!