очень сердились на него. Мы уже догадывались, что он “очень и очень болен”, и знали, что пить ему нельзя.
Он никогда не обижался, улыбался. У него была такая особенная – конфузливая, виноватая и доверчивая улыбка. Которая говорила: да, ребята, вы правы, но ведь мы же друзья, лучше давайте выпьем… И сейчас вспомнить эту улыбку – сердце рвется. Но пить он никак не переставал.
С Инной Гулая они тогда уже расстались, дома не было. Мать Гены, Людмила Никифоровна… Как-то, в эти дни, я выводил его из ресторана и не знал, куда деть, – сам я тоже тогда дома не ночевал. Позвонил Людмиле Никифоровне, она отказалась его пустить. Никогда не вникаю в такие отношения. Но жалко, жалко было, хотя и злил он меня. Все в конце концов как-то устроилось, я посадил его в машину вместе с приятелем, знаменитым боксером, тот взял его на себя, поклялся мне суровой боксерской клятвой Генку не бросать.
Когда его уже не было, я все вспоминал, как в его любимой “Охранной грамоте”, так и оставшейся у него, Пастернак пишет о смерти Маяковского. Это в том месте, когда к мертвому Маяковскому приходит младшая сестра, “пройдя, как по мусору, мимо всех…”.
“Баню им! – негодовал собственный голос Маяковского, странно приспособленный для сестрина контральто. – Чтобы посмешнее. Хохотали. Вызывали. А с ним вот что делалось. Что же ты к нам не пришел, Володя? – навзрыд протянула она…”
Выделяясь из текста воспоминаний, эта фраза – “Что ж ты к нам не пришел?” – до сих пор не дает мне покоя. Навзрыд.
Хотя это было и не совсем так. Он приходил.
Раза два или три он ночевал на чердаке в моем подъезде на Фурманова. Дома тогда я бывал редко, и он знал об этом. Но дом-то ему был хорошо знакомый, и на чердак дорога проложена – один марш ступенек с моей лестничной площадки наверх к никогда не запиравшейся двери. И все же как-то раз, и еще раз, он все-таки преодолевал смущение и звонил в квартиру.
Мама открывала ему. Мама любила его. Человек необычайно добрый, она не всех моих друзей любила так же. Что-то не нравилось, наверное, ей в их отношении ко мне. А Генку любила. А он относился к нашим матерям с трогательной и веселой нежностью и совершенным свойством. Он даже называл их по именам, без отчества. Маму Саши Княжинского Веру Григорьевну – Вера. Мою, Жанну Бенедиктовну, – просто Жанна. Правда, возможно, еще и потому, что трудное отчество в некотором состоянии было трудно выговорить.
Когда я наконец появился дома, мама показала мне блокнот, там ее почерком было написано: “Спасибо, Паша, маме, молодости, спасибо жизни, что она была”. Он это почему-то написал не сам, а продиктовал ей, а она кротко и послушно исполнила. Глагол “была” в соединении с “жизнью” тогда я пропустил без внимания. Напрасно.
Не ходи в дома чужие
На чужих кроватях спать.
Если сладко положили,
Можно с белого и спасть…
Веселились как-то вечерком у Алёши Габриловича на Аэропорте. Во мне проснулась совесть, я позвонил маме. “У нас Гена”, – сказал она. Наверное, я все-таки что-то такое почувствовал тогда в ее тоне. Расставаться с весельем очень не хотелось, но я уехал.
Я