поминках… – возражаем мы.
– Как какое? Скорбное, печальное, горестное… А чем грусть утолить? Водочкой! Она, родная, всю твою печаль на себя возьмет, горечь твою развеет, к добрым людям приблизит…
– Так уже и приблизит… – говорю я, с трудом ворочая языком, и с содроганием вспоминаю жаркое с кем-то прощание, с поцелуями и объятиями. Ужас один! Стыдно вспомнить!
– Я заметил, Володя, – нравоучительно говорит Трофимыч, – ты стаканчик с ходу махнул, капусткой похрустел, а потом сидел, как пень… А надо было покушать основательно. От лапшички поминальной ты отказался, а зря. Она на курятине домашней, наваристая, душистая, свеженькая, первый хмель на себя забирает, ну а дальше надо было холодцом говяжим закусить, рыбка на столе была славная… Эх, учить и учить вас еще надо! А Егорыча проводили достойно, по-людски, без этого интеллигентского жлобства! – Трофимыч сделал неопределенный жест в сторону. – Отдали, как говорится, последний долг по всей партитуре заслуг.
После этого Михаил Трофимович сделал почтительную паузу и, снизив голос на один регистр, уважительно сказал:
– Сергей Федорович утром позвонил! Без тебя, грит, Миша, мы как без рук. Молодец, грит, Михаил! Ну, и вам передавал благодарность!.. Да-а, вот так! Живешь и не знаешь, где упадешь…
В комнате повисла тягостная пауза, правда, ненадолго. Деятельная натура Трофимыча не терпела долгой грусти. Взор его снова стал приобретать полуденное свечение, и, остановив его на наших поникших после вчерашнего фигурах, он заговорил в ритме утренней радиофиззарядки:
– Кстати, хлопцы, чего вы здесь высиживаете! Молодые, красивые, здоровые! Мне бы ваши годы…
Трофимыч подтянул штаны под подбородок, провел рукой по сверкающей лысине и, игриво качнувшись в сторону окна, снова заговорил о былом:
– Помню, как сейчас! Дело было после пражской операции. Заходим мы в одну пивницу под Прагой, боевые офицеры, в орденах… Заказываем для начала по кружке темного староместкого…
И выносит его нам красавица такой силы, что потерял я сразу дар речи… Правда, ненадолго…
Трофимыч занял свою знаменитую раскоряченную позу, и полилась очередная история, на этот раз о красавице чешке, по имени Снежана…
Жизнь, однако, продолжалась, друзья мои!
О памяти и памятниках!
Снится мне сон с чудовищным сюжетом: будто сижу я в президиуме партийного съезда. Рядом Сергей Федорович Медунов. И вдруг он склоняется к моему плечу и громко шепчет:
– Сейчас будете выступать!
Я тут же покрываюсь колючим инеем. Липучий страх охватывает меня с головы до ног. И не потому, что мне предстоит вещать на всю страну, а потому, что сижу я за парадным столом в пиджаке, при галстуке, но без брюк и в галошах на босу ногу.
– Как же я пойду к трибуне? – бьется в башке лихорадочная мысль. – Ведь все увидят!
И в это время под сводами кремлевского дворца звучит усиленная громкоговорителями моя фамилия. Горбачев, повернувшись ко мне, ласково подбадривает:
– Смелее, товарищ!
Я