встал во весь рост (а это метр аж пятьдесят шесть сантиметров) и, откинув руку, стал пафосно декламировать:
…Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора:
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут – и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
Валька, когда подопьет, особенно если «линия налива» начинает достигать кончика краснеющего носа, начинал впадать в странное состояние. Правда, с помощью рислинга это довольно просто достигалось. Его пьешь как кисленькую водичку, а потом ноги сами по себе сгибаются, а язык мелет черт-те что. Вален, например, иногда начинал плакать, сетуя, что девушки его не любят. Вернее любят, но не так, как бы ему хотелось.
Но в том случае стал убеждать нас, что только время, в которое мы живем, а это был Хрущев в апогее своего неистовства («кузькина мать», Карибский кризис, башмак в ООН, антипартийцы и прочая веселуха), может открыть глаза народу.
– И сделаем это мы, шестидесятники! – столь же пафосно закончил он, рухнув на траву и снова припав к кастрюле.
Прямо скажем, Краснодар того времени был образцом южного провинциального великолепия. На Сенном базаре за оцинкованное ведро абрикосов просили «рупь», а отдавали за семьдесят копеек. В любой зной народу подвозили квасные бочки, но с чудесным рислингом, причем в таком количестве, что люди, приехавшие с «северов», особенно из Москвы, просто балдели от неверия, что такое вообще может быть в стране, в которой на троих пили только дерьмо, и такое, что волосы на голове синели.
В отличие от нас Валька читал газеты, в основном раздел происшествий, и однажды выудил, что где-то в Вологде два мужика дули на кухне спиртягу и заспорили, что один из них может поджечь себе бороду. И поджег! А поскольку был окутан парами такой насыщенности, то вспыхнул как факел, аж до самой макушки. На крик прибежала жена и, схватив с плиты кастрюлю с кипящими пельменями, притушила беднягу навсегда.
Нам такие истории нравились, и мы с удовольствием хохотали, поскольку то были времена веселых анекдотов, особенно про самого Никиту Сергеевича. Он ведь, в сущности, и стал невольным вдохновителем того движения, куда ринулась сильно запуганная Сталиным часть интеллигенции, особенно творческая.
Бардовская волна, что охватила прежде всего столицу, выносила на бурную поверхность удивительных людей. На смену мордатым насупленным лауреатам, облаченным в габардин и бостон, появились молодые люди в клетчатых рубашках, штанах, еще хуже, чем у меня, заросшие неряшливыми бородками, с гитарами, а главное, рассуждениями, воплощенными в стихи и песни, потрясающие молодые умы.
Особенно волновал сумрачный человек с непривычным именем Булат. Да и песни были у него