захотелось самому отнести ей флакон с лекарством. Я вспомнил, что оно очень помогало мне при спазмах желудка, от которых я несколько раз терял сознание. Что же вы молчите? Я вижу – вы остолбенели от изумления! По-видимому, вам хочется рассыпаться в похвалах моей доброте – отеческой и королевской, но вы не решаетесь, ибо в глубине души считаете меня смешным.
– Право же, государь, – сказал Ламеттри, – если вы влюблены, как обыкновенный смертный, то я не вижу тут ничего дурного, и, по-моему, это не дает повода ни для похвал, ни для насмешек.
– Ну нет, добрый мой Панург, уж если говорить откровенно, я вовсе не влюблен. Я обыкновенный смертный, это верно, но я не имею чести быть королем Франции, и галантные нравы, свойственные такому великому государю, как Людовик Пятнадцатый, были бы совсем не к лицу скромному маркизу Бранденбургскому{41}. У меня есть дела поважнее, приходится работать не покладая рук, чтобы моя бедная лавчонка не захирела, и мне некогда почивать в рощах Киферы{42}.
– В таком случае, мне непонятны ваши заботы об этой оперной певичке, – сказал Ламеттри. – Быть может, это причуда меломана? А если и это не так, то я наотрез отказываюсь разгадать вашу загадку.
– Так или иначе, знайте, друзья мои, что я не любовник Порпорины и не влюблен в нее. Я просто очень расположен к ней, потому что однажды, даже не зная, кто я, она спасла мне жизнь. Рассказ об этом необыкновенном приключении отнял бы сейчас слишком много времени – я поделюсь им с вами как-нибудь в другой раз, а сегодня уже поздно, и господин Вольтер засыпает. Знайте только, что, если я здесь, а не в аду, куда меня хотел послать некий благочестивый субъект, этим я обязан Порпорине. Теперь вы поймете, почему, узнав о ее серьезной болезни, мне захотелось осведомиться, жива ли она, и отнести ей флакон с лекарством Шталя{43}, не желая при этом прослыть в ваших глазах ни Ришелье{44}, ни Лозеном{45}. Итак, я прощаюсь с вами, друзья мои. Вот уже восемнадцать часов, как я не снимал сапог, а через шесть мне снова придется их надевать. Молю Бога, чтобы он удостоил вас своего святого покровительства, как пишут в конце письма…
В ту самую минуту, когда на больших башенных часах дворца пробило полночь и молодая светская аббатиса Кведлинбургская только что улеглась в свою розовую шелковую постель, главная камеристка принцессы, ставя на горностаевый коврик ее ночные туфельки, вдруг вздрогнула, и у нее вырвался возглас испуга: кто-то постучал в дверь спальни.
– Ты в своем уме? – спросила прекрасная Амалия, приоткрывая полог кровати. – Что это тебе вздумалось подпрыгивать и охать?
– Разве ваше королевское величество не слышали стука?
– Стука? Так поди посмотри, кто там.
– Ах, принцесса, да разве хоть один живой человек осмелится стучать в дверь спальни вашего высочества в такой час? Ведь всем известно, что ваше высочество уже легли почивать.
– Ни один живой человек не осмелится, говоришь ты? Значит, это покойник. Так иди открой