верится? – с досадою перебил друга молодой Нарышкин.
– А вот не верится, чтобы боярин Матвеев мог все уладить да устроить, как вы все думаете.
– Да видно, ты забыл, кто таков Артамон Сергеевич Матвеев! – запальчиво заговорил Афанасий Нарышкин. – Ведь он был царю Алексею другом, советчиком его и ближним при нем боярином! Все дела он вершил, без него ничто и не делалось… Он приедет, и все наладит по-прежнему…
– Как же, по-прежнему, когда прежде такого не видывали и не слыхивали, что теперь творится! Семь лет он в отлучке был, от московского обычая отвык совсем, да вдруг наладит! Ведь он не Бог же – не всемогущ.
– Не Бог, конечно, и не всемогущ, – заговорил уже гораздо тише и сдержаннее Нарышкин. – Однако он человек умнейший и опытный в делах… Он сумеет и смуту унять, кабы она завелась да проявилась…
– Вот того-то я и опасаюсь: сумеет ли? А что смута завелась, что она готовится – так это верно. Пойди, прислушайся, что говорят в народе… Знаешь, чай, Луку Сабура, брата моего молочного… Вот его послушай, что он рассказывает. Страх тебя обуяет поневоле… Кругом нас ковы куются, волки хищные рыщут, народ и стрельцов мутят, на бояр натравляют. И кто всем делом ворошит – никому неведомо… А уж дождемся мы вновь смутного времени, когда брат на брата с ножом шел – вот увидишь…
Юноша говорил с таким убеждением, так горячо и сильно, что его слова тяжело подействовали на окружающих и на самого Афанасия Нарышкина. Никто не решился вступать в спор с Федором Салтыковым. Даже сам Нарышкин смолк. Все предпочли переменить разговор, перевести его на какую-то обыденщину. Затем один за другим удалились, оставив друзей наедине.
– Ты не сердись на меня, голубчик Афанасий Кириллович, – сказал Федор Салтыков своему другу, положив руку ему на плечо. – Мы с тобою, что братья названые, и по природе-то друг с другом схожи – издали нас и не отличишь, пожалуй. Так стану ли от тебя укрывать, что на сердце таится? А кабы ты знал, какая меня в последнее время тоска томит, какой страх берет и за тебя, и за себя, и за всех наших… Моченьки нет! – и он тоскливо опустил голову на руки, опершись локтями о край стола.
– Да что с тобой? Тебя и не поймешь! Среди такой-то нашей радости светлой, среди ликованья, среди веселья, ты чуть не заупокойные песни поешь…
– И сам не знаю, сам себя постигнуть не могу, Афонюшка! – чуть не сквозь слезы проговорил юноша. – А вот так и чудится мне, что не сегодня, так завтра все кругом рухнет, и всех нас задавит! И ведь что чудно: Луке Сабуру точь-в-точь то же чудится, что и мне! Ему к тому же и сны какие-то страшные снятся: кровь, да пожар, да набатный звон… Он все мне говорит: «Уехал бы ты отсюда на малое время в дальние вотчины, не болело бы за тебя мое сердце… Один ведь ты сын у отца!.. Не ровен час, вдруг с тобой какая беда стрясется? Что тогда?..»
В это время, как бы в опровержение слов Федора Салтыкова, из парадных комнат донеслись громкие и радостные клики гостей, которые пили застольные здравицы в честь хозяина и его сына,