Но морфий больше вводить не буду. А вдруг не проснется. Слабый.
– Хорошо. С морфием подождем. А если будет кричать?
– Зачем кричать?
– От боли.
– Простите, я об этом не подумала! Да, может кричать. После ампутации, когда они поймут, всегда кричат.
– Он нам тут всех больных расшугает.
– Немного морфия введу.
– А стрептоцид давали? От инфекции? Чтобы гангрена дальше не пошла?
– Да.
– Ну, все тогда. Пусть лежит.
– Да он уже опять спит.
Руки укрыли его тощим, заправленным в ледяной пододеяльник одеялом. Настоящее одеяло! Настоящая койка! Он не мог поверить. Голоса говорили мудреные слова: гангрена, инфекция, ампутация. Он не знал, что они означают. Спросить не мог. Над его головой звучала слепящая дешевой позолотой музыка. Бодрые марши гремели ложкой по дну пустой кастрюли. Куда-то, в солнечные дали, взмахивая руками-крыльями, чеканили шаг юные пионеры. Они салютовали великому Ленину. Звонкие детские голоса рвали на части светлый яркий воздух. Он опять открыл глаза. Вел глазами вверх, вбок. Срубовые стены. Край грязной тканевой аппликации свешивается прямо перед его носом. Откуда он свисает? Тумбочку он не видел. Задрал голову и увидел никелированную спинку койки. Опять под ним железно щелкнула зубами панцирная сетка. Кровать, настоящая кровать. Невозможно. Марш, что летел из радио, сменился веселой песней. Пела девочка, она взахлеб пела о родной стране, о надежде, о белых голубях, летящих в голубой зенит. Потом запел мальчик. Он пел так: «Сталин, наш отец родной! Солнце жизни золотой! С ним цветем, как васильки, мы без горя и тоски!» Потом вверху, там, где жили тучи, песни и солнце, раздались голоса, они говорили грубо и весело. Они говорили о нем.
Ишь, очнулся, шевелится. Больно ему! А тихо лежит. Терпит. Обмороженного всего приволокли, все себе отморозил, что только можно и нельзя, такой страшный тут лежал, синий, черный, потом на операцию унесли, а что ему сделали, а ты разве не видишь, что, оттяпали обе ступни, отрезали по самые лытки, пальцы рук отломали и на снег собакам повыкинули, экий хирург у нас злой, да нет, добрый, он собак любит, а ноги-то почему отняли, а выхода не было, ткани омертвели к чертям, жалко-то как, несчастненький, как он теперь будет, да вот так, на костыликах, судя по всему, скирлы-скирлы на липовых, а что, ему правда ампутировали ноги, да, ступни, тут так кровью воняло, и еще гнилым мясом, ну да, они же сказали, слышал, гангрена, да нет, это просто кровь под повязкой запеклась и стухла, а руки-то, руки-то, как же он теперь без пальцев-то, болезный, чем есть будет пить, чем хватать, а ртом, ртом, зубами, ну ты скажешь тоже, не мели языком, да если гангрена у него пойдет дальше, все, хана ему, бедненький, он с Хатыннаха бежал-то или с Оротукана, да с Оротукана, видать, а родичи-то у него есть, опомнись, какие родичи, он же беглый, он из лагеря сбежал, что, по нем разве не видать, да выключите вы уже этот чертов репродуктор наконец!
Он понял: говорят про него. Из грязного гула голосов он выловил лишь одну золотую рыбку: у него теперь нет ног и пальцев на руках. Это известие