плечами взрослый Иван, и что, весь этот ужас нам Ленин и подарил под черной елкой на зимний праздник, а маленький Иван весело мотал головой: нет, не ужас! нет, не ужас! а просто чудо что такое! Вперед, к победе коммунизма!
Толстая женщина, кряхтя и задыхаясь, присела перед Иваном на корточки. Он все еще стоял на коленях.
Он никогда уже не сможет с них встать: это слишком трудно без посторонней помощи.
А просить он не умеет.
Женщина, сидящая перед ним на корточках, превратилась в большой белый сугроб.
Мимо такого холодного сугроба он полз к своей смерти, а приполз все равно к жизни.
Женщина приблизила к Ивану жирно мерцающее лицо. Оно увеличилось до размеров закопченного на тысяче костров рыбацкого котла, и в нем булькала горячая уха, и варились рыбьи губы, и рыбий хвост носа, и выкаченные белые рыбьи глаза. Из громкого бульканья, из буйства кипятка он услышал:
КОММУНИЗМ – ЭТО ОДНО ЧТО НАМ ОСТАЕТСЯ
ЭТО ЖДЕТ ВСЕХ ЛЮДЕЙ
ОТ НЕГО НЕ УЙДЕШЬ
***
– Надя! Надя-а-а-а! На…
Обе бросились на крик, и обе столкнулись в дверях.
Одна – в мешковатом, длинном одеянии, то ли платье, то ли рубахе на голое тело, давно не стиранной, то ли в холщовой крестьянской запоне, с крестьянского чужого, чужеродного и, может, даже тошнотворного бабьего плеча: такие старые запоны за версту пахнут кашей, смолой и горелыми головешками, – и эта материя вроде бы так же задушенно пахла; белые тяжелые складки падают от самой неряшливо висячей, под тканью заметно мотающейся, не утянутой в лиф груди; и подол по полу волочится, ноги бегут вроде быстро, семенят, а белая грязная ткань волочится медленно; и другая – тоже в белом, но чистом, скрипучем, шелестящем, хорошо простиранном и отглаженном, и это модно пошитая юбка, а под нее заправлена блузка; юбка из белой, крупнозернистой холстины, а блузка шелковая, блестит серебристой, шелково-скользкой устрицей, и на ней, ближе к вороту, черные пуговички аккуратно пришиты. У самого горла, против яремной ямки, одна пуговица расстегнулась, и старая, в грязном балахоне, могла видеть, как у чистенькой, свеженькой молодой на нежной шее, под тонкой кожей билась тонкая синяя, лазуритовая жилка.
Обе женщины бежали к постели, на которой лежал человек.
Он лежал беспомощно, и только поводил на подушке голой головой, туда-сюда, и круглые его глаза тоже беспомощно, жалко, как у больной совы, неподвижно глядели из-под громадного, пугающе огромного белого лба на бегущих к нему женщин. Казалось, лоб его из алебастра, и, если посильнее стукнуть по нему врачебным, для проверки рефлексов, молотком, то тут же разобьется, и осколки разлетятся в стороны, а там, под ними, – пустота.
Обеих женщин звали одним именем: Надежда.
Старая заплетала ногами в расхлябанных мордастых башмаках, молодая бойко бежала в лаковых туфлях на каблуках, цокала ксилофонными каблуками по большой комнате, по блестевшему в лучах осеннего солнца паркету, паркет отсвечивал красным, медным светом, будто его залили прозрачной красной краской, и она застыла, как красный лед на закатном