веселье! Пляшут все! пляшем мы!
Ленин сморщился от удовольствия. Такою жену он видел впервые, и ему это нравилось.
– Пля… шу я! без ног!
Опять помахал левой ногой. Подол его длинной рубахи хлестнул Крупскую по ногам.
Крупская, выгнув ногу и ударив пяткой в пол, развела руки и согнула их в локтях, и уперла кулаки в бока.
Он стал падать, заваливаться на бок. Не устоял на одной ноге. Жена изловчилась и подхватила его, ухватила под мышки; они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и хохотали юродиво.
– Что это, Ва-одичка, мы с тобой сегодня… раскочегарились…
Приглаживала волосы. Заправляла пряди за ухо. Другой рукой обнимала мужа, прижималась к нему: как молодая.
Как молодые, стояли они посреди спальни, на блестящем паркете, и обнимали друг друга. Тяжело дышали. Вот так пляска! всем пляскам пляска! Давненько они так не шалили. Какой прекрасный признак! Призрак… выздоровления…
– Призрак…
– Что ты шеп… чешь там? Призрак бро… дит… по… Ев… Ев…
– Европе, да. Призрак коммунизма!
Опять хохотали. Ленин обнял жену за плечи.
Она косилась: ой, неужели правая рука у него двигается? Шевелится! да! превосходно! Надо сегодня же сообщить доктору Авербаху!
***
Вся эта усадьба, вся эта обстановка были такими основательными, такими незыблемо-старинными, что революция, на этом старом, добротном, вечном фоне, в интерьерах, где царили на стенах портреты и свечи в канделябрах, где диваны были обиты полосатым атласом, а паркет по утрам натирал дюжий мужик-полотер, с голым потным торсом и в широких исподних портках, сильно, мощно махая ногой, к которой была привязана намазанная мастикой щетка, – да, эта красная и бешеная, рычащая мотором революция здесь, в шкатулке старины, казалась сном, мороком. Революция отсюда была очень далеко. Так далеко, что ее уже невозможно было рассмотреть невооруженным глазом. Только воображать, вызывать в памяти; но время стирало картины революции, катилось мимо них на всех парах и походя стирало их, красные, кровавые, как прислуга Евдокия стирала с подоконников и мебели пыль мокрой тряпкой.
Усадьба находилась в тридцати верстах от Москвы, но революция сюда не докатилась: дом был цел, его не сожгли восставшие крестьяне, его, правда, разграбили, но совсем немного, унесли посуду, наспех выбранную утварь и пару картин – свое нищее жилище господскими забавами украсить; а все как стояло, так и осталось стоять – им не пришлось сюда ничего своего привозить. Мебель гневными топорами не изрубили, в морозы в печах не сожгли, посуды в шкапах оставалось навалом. В залах стояли шахматные столы, ломберные столики, рояль на толстых ножках. Крупская просила играть на рояле Марью Ильиничну. Маняша играла плохо, но просьбу невестки всегда выполняла. В кресле-каталке привозили вождя. Он слушал музыку с закрытыми глазами, со сладкой улыбкой: любил. Музыку он боялся и любил, и чем больше боялся, тем больше любил. Музыка казалась ему порождением другого мира, нечаянно затесавшегося одним углом, страшным выступом