етот состав – да уперёд, уперёд! до самова Тихова окияна, небось, паровоз погонять… дымом подымять!..
Влас, раскачивая тяжелое мощное тело медленными шагами, запахнув на груди тулуп, приблизился к охраннику. Все они были для него на одно лицо; все безымянны. Но этот лицо обернул – и Влас попятился. Вместо лица у человека в фуражке с ярким околышем мерцала пёстрая маска, а из ям, дырок и щербин торчали два глаза – будто приклеенные, твёрдые как пуговицы, неживые.
Не вдруг Влас сообразил, что это – оспа: лицо человека зубами, как дикая кошка, изгрызла.
– Товарищ… скажи… пошто нас из вагона вывалили? Вить не воздухом подышати? ай?
– Ай! – передразнил его рябой охранник и высунул, как клоун в цирке, красный язык. – Всё! Прибыли!
– Куды прибыли? Што за станцыя?
– Юрга!
– Што за река?
Влас указал на блеск ближней воды.
– Томь!
– Игде Томь така? в какой земле?
– Сибирь! Шибче, шибче! Все вниз, к реке! Видите, баржа? Грузимся все!
Зорко, в оба следила охрана, чтобы ни один заключённый не убежал.
Все послушно потекли по заснеженной дороге вниз. Станция осталась позади. Ближе к реке подошли. То не лёд сверкал; то под солнцем, в оправе снегов и льдов, сверкала вода, и баржа слегка колыхалась на живой воде, расплывались по легким медленным волнам световые круги, люди взбирались на плоскую, как ржавая грязная сковорода, пристань и по трапам, замёрзлым, серебряно заиндевелым, переходили на узкую длинную баржу, и вот уже отвязали цепь, сняли швартовы с кнехтов, всех, как скот, пересчитали по головам, для острастки пальнули пару раз в белёсый, седой воздух, баржа отваливала от пристани и важно выплывала на стрежень, и капитан верно правил по течению к другому берегу. Уже виднелась переправа. Простые деревянные мостки, а дальше дорога, а дальше тоскливое белое поле.
Сходили с баржи, мужчины и женщины вперемешку, весь поезд на баржу уместили, и в голос заплакала баба, и тут же замолкла – выстрел, и бабий труп уже оттаскивали два охранника, и вся колонна шла мимо, не глядя на убитую, боясь глядеть: а вдруг и меня сейчас.
В поле скомандовали им: «Стоять!» – и встали среди снегов.
Стояли люди, сверху очень маленькие они были, эти жалкие черные фигурки, то ли жестяные, а может, оловянные; падали, их поднимали, а может, ветер их поднимал или страх, на снегу ногами переступали, в ладоши били, так согревались, обнимали друг друга, рыдали друг у друга на груди. Кто-то на снег сел и так сидел. Молча. Захватывал снег в горсть и ел его. Поле распахивалось, расширялось, кренилось в одну сторону, в другую, вставало дыбом, и по отвесно вставшей белой стене фигурки катились и падали, крича, в метель и ужас; и земля сама подставляла под них, валящихся и катящихся, свой твердый, укутанный в снега бок; и тонули люди в новом снегу, и катились в нем живыми чёрными брёвнами, и, может, мечтали, чтобы их скорей распилили и разрубили на дрова. А разве людьми топят печь земли? Топят, ещё как топят! Люди, это